На сайте размещены статьи по русской истории, публицистика, философия, статьи по психологии, а также по грамматике русского и древнерусского языков, в частности – Слова о полку Игореве.

Дм. Добров

Серёнька

Дм. Добров • 19 октября 2010 г.

Ну почему? Почему?— кричал Павел Петрович жене, бегая по квартире и заламывая руки.— Почему я должен идти на эти дурацкие крестины или что у них там опять? У меня же завтра прямой эфир!

— У тебя не утром прямой эфир, а вечером,— возразила жена.

— И значит, я должен всю ночь пить с ними водку?

— Можешь не пить, тебя никто не заставляет. И потом, можешь пить коньяк, как ты и привык.

— Ах, я привык? Я, значит, уже алкоголик?

— С тобой совершенно невозможно разговаривать!

Павел Петрович только вздохнул. К упрекам в гордыне он уже попривык и не обращал на них внимания.

На крестины к родственникам жены, смотрины или что у них там пришлось идти, так как отговорки Павел Петрович не нашел, а обидеть родню… Предлог найти удалось лишь для отказа от водки: «За рулем не пью!»

Томясь на крестинах или смотринах, Павел Петрович раздумывал о привычках людских. Вот этим всем, окружающим его, происходящее явно нравилось: они действительно были веселы и даже счастливы, что Павел Петрович находил по меньшей мере странным. Ну, собрались, напились, наговорили друг другу глупостей да разошлись охмуренные… Почему, почему люди испокон веков, думал Павел Петрович, предпочитают проводить время столь бессмысленно да еще и полагают это приятным? И почему для веселья человеку нужно отравлять себя алкоголем? Разве нельзя веселиться более одухотворенно? Ну, положим, рюмочка-другая коньяку еще ни одному образованному человеку не повредила, но не хлестать же водку стаканами! А вечная эта соленая капуста и грузди? Подумайте, ведь это отвратительно для человека с тонким вкусом. Конечно, в человеческом обществе всегда были и будут люди особые, одухотворенные, бегущие от дешевых увеселений, от сластолюбия толпы, от ее низкого вкуса, за что их обыкновенно и…

— Слушай, Пашка, а может, тебе тут скучно?

— Мне?— Павел Петрович ткнул себя большим пальцем в грудь.

— Ну да, тебе,— подтвердил какой-то брат, сват, кум…

— Образованному человеку, Виктор Михайлович,— устало пояснил Павел Петрович,— нигде не бывает скучно. Везде он найдет повод для познания и любопытства.

— Ага. Значит, как в зоопарке?

— Ну почему же? Человек отличается от животного своим разумом, высочайшими умственными способностями, но когда он добровольно хочет лишиться разума, то тем самым приближает себя к животному, остается наедине со своими звериными инстинктами.  

— Ты прямо как по книжке стелешь.  

— Ага, не говори, Витька. Больно умный стал.

— Это вы обо мне?

— Ну да, о тебе,— подтвердил какой-то дядька, тесть, дед…

— Умный стал — и возгордился,— добавил брат.

— Глупости,— отмахнулся Павел Петрович,— сплетни.

— Не скажи,— возразил дядька,— люди врать не станут.

— Люди?— усмехнулся Павел Петрович.— Люди врут постоянно, даже сами себе.

Здесь к разговору подключилась чуть ли не вся родня. Одни были согласны с утверждением, что люди врать не станут, а другие горячо им возражали, мол люди только тем и занимаются, что врут. Бурный спор длился около получаса. Далее разговор вдруг вернулся к Павлу Петровичу:

— Вот ты посмотри хотя бы на Пашку,— говорил прежний кум тестю.— Зачем он, по-твоему, народом править собрался? Врать и народ обманывать, потому что возгордился и себя почувствовал выше.

— Но-но!— предостерег Павел Петрович.— Я попросил бы без клеветы.

— А ты не понукай — не запряг еще,— отбил кум.— Ведь чем они все там занимаются? Только врут и народ обманывают, а на самом деле думают только о себе.

К удивлению Павла Петровича, почти вся родня бурно согласилась со столь сомнительным с точки зрения одухотворенного человека утверждением.

— Да вы что!— от возмущения Павел Петрович чуть не подскочил.— Есть в наше время благородные люди!

— Ага,— согласился то ли племяш кума, то ли сын тестя,— вот ты, например.

Добрая часть родни поддержала племяша хохотом.

— Я попросил бы без оскорблений! Если вы, молодой человек, хотите вести спор, то ведите его достойно! Не опускайтесь до грязных намеков.

— А кто тут, например, намеки делал?— удивился племяш.— Ты же сам и намекал, что все люди сволочи. Так чего же тебе для них стараться, если так?

— Вот молодежь!— радостно вскричал тесть, цепляя вилкой соленый груздь.— Соображает уже!

— Не передергивайте! Я не говорил, что сволочи!

— На попятную пошел,— махнул рукой сват и отвернулся.

— Говорил, говорил, Пашка,— поддержал тесть.— Вот, люди соврать не дадут — все слышали.

Раздались возгласы одобрения и согласия…

— Да вы что, с ума все посходили?!— вскочил Павел Петрович.— Я сказал, что люди любят врать, только и всего! Со мной же многие тогда согласились!

— Они не с тобой согласились,— пояснила чья-то теща или свекровь,— а вообще.

— Это как?— от удивления Павел Петрович сел.

— А так. Один врет просто для удовольствия, а другой — чтобы гадость сделать да себе выгадать.

— Для удовольствия?— поразился Павел Петрович.

— Ну да,— ответил тесть, закусывая.— Один врет жизненно, а второй яму другому роет.

— Я вас не вполне понимаю,— устало сказал Павел Петрович.

— Ну да, где уж им теперь простой народ понять,— ядовито откликнулся кум,— они уже мысленно на вершины вознеслись, в Правлении уже заседают.

— А тебе завидно?— не удержался Павел Петрович.

— Да уж, конечно, как не завидовать! Отвалял дурака сколь положено — и считай, обеспеченный на всю жизнь.

— Для людей культурных деньги не имеют того значения, какое им придают люди невежественные.

— Во как завернул! Словно в книжке!

— Для тебя, значит, деньги значения не имеют?

— Не имеют того значения, которое им придают…

— Ну! Заладил! Ты по делу говори!

Совершенно неожиданно Павел Петрович заметил, что вся эта тесная семейная компания очень резко настроена против него. Он никому из них не сделал зла, а иным делал даже добро, но все они были настроены к нему враждебно и даже не скрывали этого. Совершенно неожиданно, без видимой причины, на Павла Петровича со всех сторон посыпались обвинения и упреки, глупые с его точки зрения, но пропустить их мимо ушей он не мог. Отчего-то стало ему обидно, горько чуть ли не до слез…

— Да что вы все на меня набросились?— закричал Павел Петрович.— Чего я вам плохого сделал?

— А ты ври поменьше и человеком будь, не гордись перед людьми,— спокойно заметил кум.

— Когда я тебе дураку врал или гордился перед тобой?!— закричал Павел Петрович.

— Вот, видели?— ухмыльнулся кум.— Где уж им с нами дураками разговаривать…

— Ты на вопрос отвечай, не увиливай!

— А когда я племяша просил на работу устроить, ты что мне сказал? Забыл?

— Ну знаешь! Твоего племяша выгнали с работы за пьянку и прогулы! Почему я должен за него хлопотать?

— Ну, оступился мальчик,— отвлеченно заметила чья-то сноха.— Неужто до конца жизни его теперь обвинять и не помочь человеку?

— Да почему я должен принимать на работу пьяниц и прогульщиков? Они же работать не будут!

— Не они, а он,— поправил кум,— я за одного просил, а не за всех на свете пьяниц. Я тебя помочь просил, а ты два месяца меня за нос водил и обещаниями кормил… Забыл уже?

Что ж, как человек интеллигентный Павел Петрович, конечно, не мог отказать в глаза и обидеть, но и глупо врать, извините… Словом, здесь возникло довольно сложное духовно-нравственное положение, не каждому доступное во всей его многогранной относительности.

— Твоего племяша сперва вылечить надо от алкоголизма, а потом на работу принимать!

— А тебя от вранья вылечить надо!

Тут со всех сторон посыпались новые обвинения, и Павел Петрович с некоторым даже удивлением узнал, что его газетные статьи в либеральном духе воспринимаются здесь как откровенно лживые, от начала и до конца.

— Ты, что ли, лечить будешь?— презрительно спросил Павел Петрович у кума.

— Нет, не я — Матвеич,— и он кивнул на тестя.— Слышь, Матвеич, напусти-ка ты на него воспитательную порчу, а?

— Это можно,— с готовностью откликнулся пьяненький Матвеич,— если, конечно, воспитательную.

Родня одобрительно заголосила, а Павел Петрович деланно засмеялся:

— Культурные люди давно уже не верят в бабкины сказки.

— Зря,— сказал Матвеич, закусывая груздочком,— потому что в жизни, Пашка, всякое бывает.

— Слышали!— махнул рукой Павел Петрович.— Сейчас много всяких колдунов развелось — все жулики и шарлатаны.

— Это я, значит, жулик?— обиделся Матвеич, и родня неободрительно загудела.

Со всех сторон Павлу Петровичу выговаривали, корили его и убеждали извиниться — «пока не поздно». Павел Петрович, разумеется, отказался изменить своим убеждениям — как и всякий честный человек. После этого начала разгораться ссора, поднялся крик, шум, гомон, и в конце концов рассерженный, возбужденный и оскорбленный Павел Петрович кинулся прочь, заявив, что ноги его здесь больше не будет. Уже из коридора он кричал, потрясая в комнату пальцем: «У меня такое впечатление, что я нахожусь среди чеховских мещан!» А в ответ ему неслось: «Сам ты мещан!», «Ну и катись отсюда, если с людьми знаться не хочешь!», «Матвеич, давай, воспитывай!»

— Сейчас,— пробормотал пьяненький Матвеич, глядя одним глазом в потолок, а другим в стол.— Среди чеховских мещан… А катись-ка ты, Серёнька, к горьковским мещанам!

Выскочив из подъезда в чрезвычайном волнении, все еще подрагивая от волнения и возмущения, Павел Петрович на ходу трясущимися руками запахивал пальто, как вдруг на пути у него вырос какой-то усатый верзила в фуражке и с погонами на шинели… От неожиданности Павел Петрович вздрогнул и отшатнулся, приглядываясь к верзиле в тусклом желтом свете фонаря, щурясь от летящего по ветру снега.

— Кто таков?— грозно спросил верзила, быстро подступив на шаг.

— У меня здесь машина,— растерянно пробормотал Павел Петрович, сунув руку в карман за документами.

Тотчас же он почувствовал острую боль в руке и ощутил, что летит… Упал он тяжко, боль в руке усилилась, а верзила грохнулся на него сверху и принялся выкручивать ему другую руку. Когда боль резанула и вторую руку, послышался заливистый свисток, как у городовых при царе, и Павел Петрович, прижавшись щекой к холодному булыжнику, увидел сквозь наплывающий на глаза туман, как еще двое в сапогах, шинелях с башлыками и фуражках размашисто бегут по направлению к ним, стуча каблуками и придерживая на ходу сабли… От ужаса Павел Петрович лишился чувств.

Пришел он в себя скоро. Руки у него были сильно заломлены назад и, очевидно, связаны — рук своих он уже не чувствовал, но чувствовал на загривке тяжелый сапог кого-то из этих, прижавший его голову к булыжнику.

— Позвольте,— слабо пробормотал Павел Петрович.

— Где машинка?— резко спросил тот самый усатый, сняв с его шеи ногу и нагнувшись.

— Какая машинка?— в ужасе пробормотал Павел Петрович.

— Адская,— тихо ответил верзила.— А то, может, у вас еще какие бывают?

— Я не знаю… Позвольте… Это недоразумение…

— Точно заговорщик, Сергей Куприяныч,— подсказал кто-то другой, судя по голосу молодой,— запирается.

— Похож,— угрюмо откликнулся верзила и снова прижал голову Павла Петровича к булыжнику.

Павел Петрович от ужаса не знал, куда и деваться…

— Так… что тут у него,— сказал над ним верзила.— Деньги какие-то… Вроде по-нашему написано, а не наши…

— Они напишут, Сергей Куприяныч,— откликнулся третий голос,— это у них быстро…

— Шпион?— ахнул молодой.

— Не знаю,— задумчиво ответил Сергей Куприяныч с тяжелым сапогом.

— Господа!— взмолился Павел Петрович.— Я не шпион и не заговорщик! Я честный человек! А машиной я назвал свой автомобиль, который…— Он ощутил сильное давление на загривок.

— А тебя спрашивали?

— Может, и правда не заговорщик?— неуверенно спросил молодой.— Может, лучше к Иван Федотычу его? Говорит, автомобиль…

Павел Петрович как-то нутром почуял, что эти трое огляделись в поисках автомобиля, но ничего не увидели, и ему вдруг сильно захотелось к неведомому этому Иван Федотовичу: ему отчего-то показалось, что это очень хороший и добрый человек.

— Давай,— решил верзила Сергей Куприяныч, и Павел Петрович тотчас же взлетел над землей…

До участка везли его на извозчике. Напрасно он всю дорогу бормотал бессвязно, пытаясь объяснить кто он такой и откуда: его не понимали и слушать не хотели, а один раз даже грубо пихнули и буркнули: «Там расскажешь».

В участок они ввалились все четверо. В глаза Павлу Петровичу сразу бросилась какая-то деревянная стойка, за ней стол, а над столом портрет бородатого военного в форме и с наградами. Поскольку точно такой же портрет, но намного меньше, висел и у Павла Петровича в домашнем кабинете, то сомневаться не приходилось: это был Николай Второй, Божьей милостью самодержец всероссийский. Как развязали ему руки, Павел Петрович не почувствовал.

— Кто такой?— без всякого любопытства спросил у городовых человек в форме с погонами капитана, сидящий под портретом в накинутой на плечи шинели.

— Задержали при…— начал было городовой, но его тотчас перебил старик в рваной бобровой шубе, сидящий перед стойкой. Старик был чудовищно пьян, дорогая его бобровая шуба была чудовищно разорвана, клочьями висела, в глазах его плясали чудовищные огоньки, борода его была чудовищно всклокочена…

— Не позволю!— Старик попытался встать, выписав указательным пальцем запрещение, но не сумел и рухнул на место.— Я первый в очередь! Оскорблен до глубины души! На Невском! Требую внимания! 

— Господин Козлов!— капитан под портретом перевел дух.— Вы не в кабаке, а в полиции! Привыкли там у себя…

Тут вдруг в разговор вступил другой старик, сидящий в сторонке на лавке у стены. Он тоже был пьян, но не чудовищно, и шуба его была цела, а борода не всклокочена. Вздохнув, он сказал негромко:

— А мерзавцу, Иван Федотыч, все равно, что кабак, что полиция, что публичный…

— Молчать, подлец!— первый старик от возмущения даже сумел вскочить.— На Невском за бороду таскал при всем честном народе, а теперь меня обвинить хочешь!— Он выписал запретную дугу и даже потряс пальцем на противника.— Не выйдет, господин хороший! Я тебя на Сахалин своим ходом, то есть твоим сволочным!

— Сядьте!— крикнул Иван Федотович и даже хлопнул ладонью по столу.— Вы не в публич… не в кабаке!

— А-а-а!— ядовито процедил Козлов.— Заодно повернули, да? Я, значит, у вас виноватый, что он меня за бороду таскал! Да кабы где! На Невском! Против булочной этого мерзавца Федьки Баранкина! Я не потерплю!..

— Сядьте!— Иван Федотович вскочил.— Ну! Павел Евсеевич, я вас умоляю…

Услышав хорошее обращение, Павел Евсеевич пьяно просочился за стойку и неуклюже присел за стол напротив Иван Федотовича, навалившись на стол всей грудью. Иван Федотович, строго оглядев его, сел на место.

— Иван Федотыч,— зашептал Евсеич, косясь на противника,— я тебе, брат, как брату… Да кабы где! Федька Баранкин мерзавец… На Невском! Понимаешь ты, Баранкин этот — явный социалист, настоящая фамилия Шнойбель… Скрылся от полиции… Они же заодно! Как терпеть на Невском? При враге за бороду на всем честном…

— Павел Евсеевич,— устало перебил Иван Федотович,— не далее как третьего дня вы на этом самом месте кидались Баранкину на шею и кричали: «Федюха, русская ты душа! Дай я тебя расцелую!» Позабыть изволили?

Евсеич недобро покосился на него.

— Вот и протокол составлен,— Иван Федотович достал из ящика стола бумагу.— Баранкин, верно, Федор Иванович. Смею вас заверить, это настоящая фамилия. Так… Оба показали, что выпили полведра водки и решили повеселиться… Так, сирены какие-то еще были… эти шампанское пили… хор цыганский, семнадцать человек… Из чувства глубокого патриотизма пошли громить французский кабак, назвать который отказались по причине его омерзения… При этом цыгане пели крамольные революционные песни, собралась толпа…— Он со вздохом отложил бумагу.— Водки, что ли, недолили или на рубль обсчитали? Павел Евсеевич, вы уже немолодой человек, у вас жена, дети, внуки…

— Правнуки уже у мерзавца,— вставил другой старик, с прищуром косясь на Павла Петровича, которого от взгляда этого пристального озноб взял.

— Молчать, враг!— Евсеич вскочил.— Я не позволю глумиться над собой! Я тебя в жгут сочный…

— Молчать!— крикнул и Иван Федотович, выйдя из себя.

Евсеич затаился, быстренько сев на место.

— Ждите!— резко сказал Иван Федотович.— Я и так с вами чуть не каждый день занимаюсь. Кто такой?— Он посмотрел на Павла Петровича.

— Хм… Говорит, из будущего,— неуверенно доложил Сергей Куприяныч, уже собравшись с мыслями.— Прямо на авто и приехал.

— Господи, прости…— Иван Федотович, склонив голову, сжал пальцами виски.— Когда же все это кончится? На авто приехал… А цыган там не было?

Никто ему не ответил.

— Вот этот, что ли?— Евсеич показал на Павла Петровича пальцем, но и ему никто не ответил.— Так слышь, Николаич…— Он растерянно посмотрел на врага своего.— Это ж Серенька твой… Серенюшка!— Он с криком ринулся к Павлу Петровичу, тот в ужасе хотел было бежать, но городовые придержали.— Милый мой!— Евсеич со слезами рухнул на Павла Петровича, облапив его мощными не по-стариковски ручищами. Иван же Федотович так и не поднял головы.— Милый мой,— в слезах бормотал Евсеич,— на Невском! Против Федьки-врага… за бороду таскал! Да кабы где, Серенюшка, а то на Невском! Нашел же место, мерзавец твой дядька! Хоть ты ему скажи, миленький!

— Так,— Иван Федотович поднял голову,— балаган прекратить, сесть по местам, вопросы задаю я. Кому не ясно, сейчас отправлю куда надо. Вам ясно, Козлов? Или повторить?

— А чего я-то?— всхлипнул Евсеич, вытирая глаза модным шарфом Павла Петровича.

— Сядьте на место и отвечайте на вопросы. 

Евсеич неохотно отпустил Павла Петровича, потрепал его по щеке, от чего Павла Петровича передернуло, и успокоил:

— Не бойся, Серенька, дядька Евсеич тебя в обиду не даст. И не в таких еще полициях бывали. Помнится, в городе Твери в одна тысяча восемьсот…

— Козлов, я повторять не стану.

— Идем, идем, Иван Федотыч, мы люди маленькие…

Евсеич шмыгнул к стойке, заняв прежнее место и навострив уши.

— Фамилия?— коротко спросил Иван Федотович у Павла Петровича.

— Видите ли,— начал Павел Петрович, судорожно одернув на себе пальто и брезгливо поправив заплаканный шарф,— будучи, так сказать, лицом… В общем, как проще сказать, завтра вечером у меня должен состояться прямой эфир на телевидении, но сегодня мне пришлось пойти к ним на какие-то крестины или смотрины…

Иван Федотович слушал с самым благожелательным выражением на лице и даже одобрительно кивал, но здесь вставил вопрос:

— К ним? Простите, кого вы имеете в виду?

— Ну, этих,— пояснил Павел Петрович,— родню по линии жены.

— А, понимаю, понимаю…

— Слышь, Федотыч,— вставил Николаич,— да с Сереньки-то моего какой спрос? У него в башке полведра не хватает, себя уже не помнит.

— Позвольте!— взвился Павел Петрович, как будто это относилось к нему, а не к безвестному дурачку Сереньке.— Я попросил бы!..

— Видишь!— оглушительно прошептал Евсеич Иван Федотовичу.— Дядьку своего родного не признал! И даже меня с трудом узнал. А я маленького его на руках носил!

— Никакой я вам не Серенька!— нашелся Павел Петрович.— У меня есть документы! И попрошу прекратить этот балаган!

— Серенюшка!— завопил Евсеич, снова вскочив.— Я тебя на руках носил, а Федька Баранкин тебя за яблоки хворостиной драл! Неужто ты к нему теперь? Одумайся, миленький ты мой!

— Давайте документы,— Иван Федотович протянул руку.

Павел Петрович перевел требовательный взгляд на Сергея Куприяныча, тот поспешно запустил руку в карман и вдруг покраснел, задержав руку в кармане…

— Что такое?— вздохнул Иван Федотович.— В будущем остались? Или, может, цыгане украли, жулики?

— Потерял, ваше благородие… В карман положил, а нету… В суматохе…

— Да какие у них документы,— вздохнул Евсеич,— если уж себя забыл. Я его маленького на руках носил, леденчика ему давал… 

Иван Федотович нахмурился, а Павел Петрович побелел от ужаса.

— А зачем тебе, Федотыч, документы?— спросил Николаич уже вполне трезво.— Слово купца тверже документа.

Павел Петрович только собрался возразить, как снова подскочил Евсеич:

— Твое слово, изувер, на Сахалине будет! Вот уж там ты у меня побалакаешь всласть! На Невском меня за бороду!..

— Молчать, я сказал!— Иван Федотович тоже вскочил.— Вы подтверждаете,— он посмотрел на Павла Петровича,— что являетесь родственником Гаврилову Николаю Николаевичу, вот этому гражданину?— Он показал рукой на Николаича.

— Еще чего! Врут они всё и пьяны! Никакой я им не родственник и никакой не Серенька! Зовут меня Павел Петрович, а фамилия…

— Я и говорю,— пояснил Евсеич,— в честь Павлика бедного, царя, хотели назвать. Да Федюха и говорит Кольке-мерзавцу, мол нехорошее имя… Так вот сестрица евонная Серенькой его и назвала. Вот видишь как: Павлик-то оно и не Павлик, а все равно как получилось… Ох, хорошо, что Петруша бедный, батька-то евонный, не дожил, не увидел кровиночку свою в обиде…

— Слушайте, Козлов, вы меня сегодня доведете. О Сахалине сами лучше подумайте.

— А-а-а! Я у вас, значит, обратно виноватый выхожу? Человека при всем честном народе за бороду оттаскали на Невском, а родная полиция его защитить не хочет? Да я до самого государь императора дойду!— Евсеич с гневом указал пальцем на портрет.— Я этого так не оставлю! Я вам не какой-нибудь шалопай, а уважаемый человек! Да у меня!..

— Успокойтесь,— четко сказал Иван Федотович.— Вас никто не обвиняет. Я вас просто попросил вести себя прилично: вы в полиции находитесь.

— Бывали и не в полиции,— туманно пригрозил Евсеич.

— Моя фамилия Колюшин!— вскричал Павел Петрович, чувствуя, что пол уходит из-под ног, что из этого сумасшедшего дома ему уже не вырваться.— Зовут меня Павел Петрович! Я не родственник этим пьянчугам и знать их не желаю!

— Так,— Иван Федотович пристально посмотрел на Николаича.— Как это прикажете понимать, Николай Николаевич?

— Так дурак же,— пожал плечами Николаич,— какой с него спрос? А дома у меня и бумага на него есть, что дурак. Деньги какие на леченье угрохали…

— Ну, что же делать, Кольша,— посочувствовал Евсеич,— какой уж с его, бедного, спрос… Я его в колыбельке качал.

Павел Петрович заплакал от бессилия.

— Значит, Павел Петрович?— чутко спросил у него Иван Федотович.

— Да…

— Из будущего? Прямо на моторе приехали?

Павел Петрович покраснел и со слезами на глазах принялся объяснять про телевидение, про прямой эфир, про волнение свое, про родню и даже про порчу…

— Ладно, понял,— вздохнул Иван Федотович.— Давайте-ка, ребята, жмите на место, где его взяли, ищите, что у него было.

Городовые пулей, толкаясь, выскочили вон.

— Да разве теперь найдешь,— махнул рукой Евсеич.— Я вот тоже на той неделе в кабаке катюху мимо кармана пронес… И что ты думаешь? Оглянуться не успел — как ветром сдуло сотенную. А тут на улице, да еще и документы… Да и какие, Федотыч, у дурака документы? Сам себе нарисует да ходит, бывало, мол смотри, дядька Евсеич, какой я себе документ справил…

У Павла Петровича помутилось в голове, как-то уже окончательно он понял, что судьба его решена, и потерял сознание.

Очнулся он на диване в темном закутке при комнате, укрытый одеялом. Из комнаты доносились голоса этих, как он окрестил их про себя еще в полиции, «кулацких недобитков» и «пьянчуг недорезанных». Говорили они тихо, и Павел Петрович двинулся было встать подойти ближе, подслушать, но предательски заскрипел диван…

— Серенька!— закричал Евсеич.— Оклемался, что ли?

«Это сумасшедшие!— с ужасом подумал Павел Петрович, забившись в уголок дивана.— Они убьют меня! И полиция с ними заодно!»

Евсеич тяжело вздохнул.

— Вот, Колюшка, дураков-то нам на шею понавешали… О-о-х, бяда… Ты уж, родной, трешечку-то на мой счет запиши, а то как бы и не забыть.

— Это какую еще трешечку?

— А которую, Колюшка, я извозчику дал, чтобы он этого дурака сам донес.

— Мерзавец старый!— Кулак с грохотом ударил по столу.— Ты ему полтину дал!

— Сам ты мерзавец!— Об пол вдребезги разбилась какая-то ваза.— Меня против Федьки за бороду таскал, а теперь трояк отдавать не хочешь! Сопляк! Я тебя научу друзей уважать!..

Далее, как явственно услышал Павел Петрович, началась грубая драка.  

«Это сумасшедшие!— с новым ужасом подумал Павел Петрович.— Сейчас они поубивают друг друга! Из-за трех рублей!»

Да, Павел Петрович был девственно чист: какие уж тут три рубля — тут обида на всю сотню… 

Вскоре Павел Петрович не выдержал. Дико закричав «Прекратить!», он бросился в комнату. Ворвавшись в большую светлую комнату, он с ходу снова крикнул:

— Прекратить!

И немедленно он пожалел о сделанном: друзья-товарищи, сразу позабыв о вражде, двинулись на него с самым угрожающим видом, да вдруг что-то оба вспомнили…

— Серенька, да ты чего?— улыбнулся Евсеич, опуская венский стул, которым ходил сразить товарища.— Мы же это шуткуем промеж собой.

— Я надеюсь, вы прекрасно понимаете, что никакой я вам не Серенька и ваша глупая ложь очень скоро откроется.

— Почему это глупая?— обиделся Евсеич.— Я, по-твоему, дурак, что ли?

Павел Петрович несколько смутился.

— Наоборот, очень умно,— ухмыльнулся Евсеич,— Федотыч очень сочувствовал тебе бедненькому. А мне прямо так и сказал, мол знаю, знаю, Евсеич, что ты неблагодарного сего еще в колыбельке качал маленького, но что же…

— Хватит врать!— перебил Павел Петрович.— Я сейчас же иду в полицию!

— Иди-иди,— махнул рукой Евсеич, садясь за стол,— оттуда тебя дурака все равно назад вернут. Садись, Колюшка; чего ж стоишь?

Николаич присел за стол.

Павел Петрович неуверенно спросил:

— Что вам от меня надо?

— А ты садись, милок,— вкрадчиво предложил Евсеич,— чайку попьем, побалакаем малость… Коньячку, может, хочешь или водки? Водку-то там еще пьют али уже отошла, милая?

Николаич перевел пристальный взгляд на Павла Петровича.

— В каком смысле?— нерешительно спросил Павел Петрович.

— Да вот в таком,— Евсеич показал воочию.— Пьют, говорю?

— Ну, пьют…

— Садись тогда,— Евсеич показал рукой на венский стул,— тоже выпей.

Павел Петрович нерешительно присел. Эти пьянчуги казались уже вполне трезвыми, хотя еще некоторое время назад…

— Я ведь как услышал,— искренне пояснил Евсеич Павлу Петровичу,— так сразу и вспомнил, книжку я читал: дурак один тоже вот в прошлое попал на какой-то адской машинке — дурака валять. Нет, книжки-то эти дурацкие умному человеку читать несподручно: коли ты умный, так товару с собой набери, да и обратно затоварься прошлыми вещичками, тогда и почитать любопытно будет. Но вот видишь, как повернулось: хотя и дурная книжка, да и та в дело пошла. Я вообще ничего не выбрасываю, за долги взял.— Он покачал головой.— Да ведь еще и брать-то не хотел! Нет, наставил Господь грешника своего, укрепил…— Перекрестившись, он метнул взгляд на иконы в углу.

Павел Петрович поежился как от холода.

— Где машина-то?— прямо по делу спросил Николаич.

— Какая машина? Да вы не поняли меня, господа… Я и сам не знаю, как тут оказался. Просто собирался на телевидение выступить в прямом эфире, будучи, так сказать, лицом…

— Куды-т?— не понял Евсеич.

Павел Петрович, немного сбиваясь, стал пояснять им про телевидение, и к величайшему его удивлению эти «кулаки и мироеды» поняли все очень быстро.

— А, понятно,— сказал Евсеич,— это как фильма, только снутри подсвет идет. Да, умно… Лампочку на токах немец какой-то придумал, я сам в газете читал.

Недолго пришлось пояснять и про прямой эфир.

— Да ну?— удивился Евсеич.— Сирена, значит, там поет, а я в телевизоре тут все вижу? Ох, умно…

— Умно-то умно,— согласился Николаич,— да и мы-то с Павкой не дураки. Ты, стал быть, хочешь нам вату в ухи вкатать, что тебя без машины через телевидение сюда пропустило? Да как же это, когда ты и не ходил туды-т?

— Я не говорил…— Павел Петрович смутился.— Я и сам не знаю, как это получилось.

— А кто знает?— нажал Евсеич.— У Иван Федотыча, может, спросить? Или Федюху нашего позовем? Так ты смотри: у Федюхи-то не как у меня разговор — короткий.

Павел Петрович растерялся, и на глаза ему навернулись слезы.

— Господа,— он приложил руки к груди,— поверьте, я и сам не знаю, как я попал сюда. Я в ужасном состоянии, господа…

— Да-а,— вздохнул Евсеич,— я о прошлый год тоже вот память потерял — водицей отливали. Слышь, Серенька, а ты нас, может, за дураков держишь?

— Я вам не Серенька!— вспылил Павел Петрович.— Попрошу вести себя пристойно!

— Ох, какой горячий,— покачал головой Евсеич.— А в рыло тебе давненько не сували?

Павел Петрович не нашел верного ответа и покраснел. Да, в рыло здесь, как он теперь знал, могли насовать запросто.

— Давненько, видать,— вздохнул Евсеич.— Ты, мил человек, нас не бойся: мы купцы верные, а одному тебе тут орудовать ох как несподручно будет… На днях тут одну высокую голову продырявили социалисты эти поганые, анафемы, вся полиция на ногах… Третий у нас еще — Федюха Баранкин, и как сложим мы капитал, так и вздрогнем! Да и чего ты кочевряжишься? Мы ведь с тебя комиссию не просим, а еще и сами дадим… Ну, по рукам? Не бойся, не обманем, а дело вместе сладим.

Павел Петрович совсем растерялся.

— Погодь, Павша,— вступил Николаич,— дай человеку хоть вздохнуть-то спокойно, дух с дороги перевести. Далёко мчал-то, милой?

Павел Петрович, поколебавшись, ответил:

— Да нет, быстро. Как вышел с пьянки, так сразу городовых и встретил.

— Откель это, значит?— насторожился Евсеич.

— Ну, у родни-то когда был, перед тем как на телевидение собирался…

Евсеич и Николаич переглянулись и даже усмехнулись. Павел Петрович вдруг понял, что эти «кулацкие морды» не посочувствуют ему и не помогут, если не извлекут из этого выгоды. И обращаются они с ним хорошо только до тех пор, пока полагают, что он им нужен; когда же поймут, что он и сам не знает пути своего, то просто вышвырнут его на улицу, как собаку, а если не поймут, то могут и убить, и даже пытать, вымогая у него путь в будущее… Горечь вдруг резанула Павлу Петровичу прямо по сердцу, туман опять поплыл перед глазами, и он заплакал навзрыд, закрыв лицо руками и вздрагивая всем телом.

— Серенька, да ты чего!— подскочил Евсеич.— Мы ж тебя не обижаем!  

Услышав это пакостное и отвратительное имя, наверно самое гадкое имя на белом свете, Павел Петрович вдруг остро почувствовал, что прошлое ушло от него навсегда: отныне и до самой смерти будет он уже не Павлом Петровичем Колюшиным, начальником и хорошим человеком, а дурачком Серенькой, на которого у этих негодяев есть бумага, признанная даже полицией. С раздирающим душу криком он вскочил и в слезах бросился прочь…

Его, конечно, схватили, вернули, уговорили, успокоили и оставили жить. В доме у «дяди Коли» прижился он скоро: по утрам он чистил дяде Коле сапоги, потом принимался за самовар или столовое серебро, потом до обеда судачил с кухарками или дворником, разъясняя им про грядущую социальную революцию, когда все эти кулаки и мироеды сбегут в Париж. Кухарки и дворник слушали, затаив дыхание от волнения, но кажется, не верили. После обеда он отправлялся гулять и раздумывать о жизни своей. Гулял он обычно по Невскому и каждый раз с неприязнью косился на золоченый крендель под царской короной, который на цепях болтался при вывеске: «Феодор Баранкин и сыновья. Булошная».

Вскоре он привык к образу жизни своих хозяев и мог спокойно уже читать книгу, когда в соседней комнате били посуду, стулья об пол и вопили: «Мне в рыло сувать? Да я тебя в бараний рог скручу, мерзавца!» По субботам он выпивал с дворником свой шкалик и старался не попасться на глаза Евсеичу, который вечером заходил из соседнего своего подъезда за дядей Колей, чтобы отправиться к «сиренам» в оперу. Евсеич, как ни странно, пьяных не терпел, и увидев подвыпившего своего «любимца», больно тыкал ему в грудь пальцем с криком: «Ты у меня допьешься, Серенька! Я тебе в рыло-то насую!» Впрочем, скоро он научился избавляться от выпадов Евсеича, что оказалось проще простого: нужно было посмотреть ему в глаза да прямо спросить: «А в рыло не хочешь, мерзавец старый?»— «Но ты того, Сергунька,— обычно лебезил Евсеич,— на меня-то не прыгай… У меня удар как ухватом: раз — да и в гроб!»

Вскоре он почувствовал себя увереннее, настроение у него стало лучше: больше уж не плакал он тихонько в уголке о пропащей жизни своей… Лишь один раз снова сорвался он на страшную истерику, и случилось это, когда второй раз повстречался он с Иван Федотовичем. Тогда, помнится, по весеннему солнышку, пригревшему первыми своими лучами, вытащили они с дворником Захаром на улицу подушки, разложили их на лавке сушить (мерзкий мещанский обычай) и сели рядом покурить да уговорить на двоих «штоф». Как раз в это время мимо и проходил Иван Федотович.

— Сережа!— Иван Федотович с улыбкой помахал рукой.— Как здоровье? Ну, дяде Коле привет передавай! Что-то давненько их не видать…

И тут вдруг вспомнил он, что никакой он не Серенька, на которое мерзкое имя уже откликался всегда, а Павел Петрович Колюшин, некогда начальник над людьми… Бежав в свой уголок, он бился в рыданиях до ночи.

Уже летом, однако, сильно поднял он свое «социальное положение», как писал сам же в статьях из прошлой жизни. Все вышло прямо по выражению в одной из его статей: «Да нас хоть на необитаемый остров забрось, мы и там жизнь устроим!»

Однажды пьяный до безумия Евсеич возжелал невозможного — «тоже глядеть телевизор». Нет, напрасно Серенька грозил насовать ему в рыло, напрасно кричал ему в лицо: «Ты что, дурак пьяный! Совсем ополоумел! Какой тебе тут телевизор! А может, на ракете еще хочешь полетать?» Нет, ничего не вышло.

Вскоре Евсеич, пьяно развалясь за низким столиком и закинув на него ноги в сапогах, прихлебывал коньяк и внимал Сереньке, который из тяжелой рамы для картины строго рассказывал ему:

— Уважаемые телезрители, послушайте, пожалуйста, программу передач на сегодняшний вечер. В двадцать два часа перед вами выступит певец Федор Шаляпин с новой концертной программой, потом нашу программу продолжит хор братского цыганского народа, который исполнит песни…

Евсеич был счастлив и глупо улыбался.

Далее Серенька басил за Шаляпина, аж приседая от натуги, потом пел хором цыган любимую песню старого пропойцы «Поговори хоть ты со мной, подруга семиструнная», потом принужден был петь «Пара гнедых» и так далее, «по заявкам телезрителей».

С той поры Евсеич и пристрастился к «телевидению», даже «к сиренам» ездить перестал. Очень нравилась ему передача «Спокойной ночи, малыши», которую он обычно смотрел с правнуками. Побочные роли играл дворник Захар, которому это тоже сильно нравилось: за передачу пьяный Евсеич платил иногда и по три рубля. В конце передачи, когда Серенька произносил слова «Спокойной ночи, девочки и мальчики», внучата Евсеича махали ему руками и кричали в ответ: «Спокойной ночи, дядя Сережа!», а Евсеич украдкой смахивал умиленную слезу. Все были счастливы, даже Серенька, который тоже со слезами на глазах стоял за черной занавеской, падавшей на экран при выключении телевизора, и с трепетом подлинного артиста слушал, как внучата умоляют Евсеича включить телевизор еще хоть на минуточку…

Иной раз они переругивались с Евсеичем, когда тот начинал слишком уж бойко «переключать каналы».

— Серенька!— вопил ему Евсеич.— Я на другой канал переключил, а ты что мне болбонишь? Сейчас по программе новости пошли!

— Чего ты щелкаешь, дурак пьяный!— вопил ему Серенька с экрана.— Сел и смотри один канал, а не щелкай!

— А ты не ори! С телевизора на зрителей не орут!

— А ты не щелкай! Новости ему подавай!.. «В мире животных» не хочешь? 

Как не хотеть… Чаще, впрочем, все проходило мирно и тихо. Иной раз на «Воскресное обозрение с Павлом Колюшиным» собиралась половина двора, рассаживались как в театре и с замиранием сердца ждали, когда Серенька появится на экране. Дядя Коля только головой качал, слушая своего умного Сереньку, а Евсеич, пьяный и счастливый до безумия, в слезах умиления смотрел на экран и тихонько говорил всем соседям: «Серенька-то наш, ох Серенька наш…» Потом, забывшись уже, он горько шептал: «Я его в колыбельке качал, леденчика ему маленькому давал…»

Став «популярным телеведущим», Серенька перешел от дяди Коли на квартиру к Евсеичу в соседний подъезд, ибо ночное вещание на пьяного Евсеича отнимало много сил. Дядя Коля только рукой махнул: лишний рот страшнее пистолета, пускай старый дурак и кормит.

Как ни странно, вместе напились Серенька и Евсеич только один раз, во время передачи по телевидению. Пьянство, разумеется, породило и спор до хриплого крика. Дело за тем стало, что Евсеич по отношению к песне «Пара гнедых» осмелился употребить слово «искусство». Серенька принял это не только как оскорбление искусству, но и себе лично:

— Да что понимаешь ты в искусстве, пьяная морда!— кричал он, потрясая руками перед пьяной мордой.— Я эту мещанскую пошлость петь больше не буду! Я тебе не цыгане!

Вскоре, однако, они уже сидели обнявшись в пьяных слезах и горестно шептали:

Кто ж провожает ее на кладби́ще?—

Нет у нее ни друзей, ни родных —

Несколько только оборванных нищих

Да пара гнедых, пара гнедых…

Через некоторое время Серенька почувствовал себя не только «популярным телеведущим», но и «продюсером», а потому решил запускать на телевидении рекламу. Увы, первому же лоточнику, которого Серенька зазвал в «рекламную паузу», Евсеич сразу насовал в рыло, приговаривая: «Не лезь в мой телевизор!» Потом, впрочем, Серенька пояснил ошарашенному Евсеичу, что «телевидение не может существовать без рекламы, потому что производство передач требует слишком больших вложений». Евсеич ни бельмеса не понял, но в рыло сунуть не отважился…

Рекламой на телевидении, как ни странно, заинтересовался не Евсеич, а дядя Коля. Ему вдруг стало очень любопытно, можно ли эту штуку вставить в постановку «у сирен»?— Запросто, объяснил Серенька, так и делают. Капельку подумав, дядя Коля поехал в театр…

Как это случилось, никто не знает, а только на следующий день домой к дяде Коле приехал лирический тенор Вронский, «Артист», как заявил он себя с порога, пришел Серенька, «Ответственный работник», и они стали выдумывать «первую в истории постановочную рекламу». С утра до позднего вечера сидели они почему-то на кухне, уничтожая кофе литрами и коньяк бутылками, спорили до хрипоты, отпихивая друг друга руками, мечтали и творили, творили, творили… Серенька снова перешел к дяде Коле, на что Евсеич только рукой махнул: лишний рот страшнее пистолета, пускай сопляк и кормит.  

Через неделю первая в истории реклама обрела очертания. Все приготовления содержали в строжайшей тайне, даже дядя Коля не знал, что появится на сцене в «первой рекламной постановке», как это называлось у приятелей; рекламировать же собирались мыло.

В назначенный великий день Серенька так разволновался, что отменил даже «Воскресное обозрение с Павлом Колюшиным», объявив Евсеичу «профилактику телепередатчиков». Евсеич немного пошумел и поехал в кабак на Невский — давненько же и не бывал. Дядя Коля поехал, как всегда, к сиренам в театр, на премьеру рекламы, а Серенька, взволнованный до дрожи в руках, остался дома у дяди Коли, беспорядочно блуждая по комнатам и попивая коньяк для успокоения… Никогда он даже представить не мог, что доведется ему приложить руку к Истории Человечества.

Блуждая по дому, вспоминал он свою прошлую жизнь, которая теперь казалась ему мелкой и никчемной: он уже видел себя прославленным на всю Россию, он видел пышные букеты цветов и моторы у театра, дамочек в соболях и брильянтах да мужчин в деловых бобрах, а далее уже смутно виделось Всероссийское заседание по предотвращению социальной революции, где он произносит величайшую речь, и снова цветы-орхидеи, моторы, бобры, соболя и брильянты… Далее весьма туманно видел он, как становится градоначальником в столице, и промелькнула шальная мысль: «Первым делом мерзавца Федьку Баранкина с Невского вышибить…» Совсем уже смутно далее виделось, как глубочайшим стариком приходит он к молодому Володе Путину благословить его на великие свершения и умирает у него на руках со словами: «Завещаю тебе Россию, сынок…»

Тем временем в участке следователь Охранного отделения строго смотрел на Евсеича и Федюху, протрезвевших от страха и красных от стыда или от ужаса. В кабаке их взяли, как обычно, за хулиганство, но обычного разбора не последовало…

— Позвольте, господин Козлов,— тихо говорил следователь,— у вас в доме живет подозрительный тип по кличке Серенька, который под видом юродивого собирает тайные сходки и позволяет себе неуважительно отзываться о политике правительства и даже, как это ни странно, о самом Его Величестве в весьма грубых выражениях, а вы ничего особенного в своем поведении не видите?

Евсеич, покраснев еще сильнее, ниже опустил голову.

— Его Величество называют «болван, который профукает Россию», а вы ничего особенного в этом не видите? Я уж не буду вам говорить, как называют Ее Величество,— полагаю, вы это слышали. Вы давно бы уже сидели в каземате Петропавловской крепости вместе с вашим Серенькой, если бы не ваше имя и… прочее. Кто такой этот Серенька? На какой помойке вы его подобрали?

Евсеич по-детски шмыгнул носом, не поднимая головы.

— Ну? Я жду ответа.

Евсеич молчал.

— Позвольте вам напомнить, господин Козлов, что вот тут,— следователь мягко положил руку на пухлую папку на столе,— лежит около восьмидесяти полицейских протоколов, составленных на вас за хулиганство. Этого мне будет достаточно, чтобы отправить вас в тюрьму, несмотря на все ваши дела и заслуги. Вы понимаете меня?

Евсеич быстро закивал головой.

— Стыдно вам, господин Козлов?

Евсеич засопел, но головы не поднял и ничего не ответил.

— Посмотрите, что вы вытворяете…— Следователь надел очки, подвинул к себе папку, открыл и изучил верхний лист.— Да, очень красиво… Выпили полведра водки и решили повеселиться… сорвали со стены картину, выдрали холст… кривлялись в раме, кричали песни… что объяснили игрой в телевизор… Как это понять?

Евсеич засопел сильнее.

— Слова какие-то непонятные употребляете… Глядите, как бы плохо не кончилось.

Евсеич засопел еще сильнее и ниже опустил голову.

— Хорошо. Не буду вас принуждать ни к чему — вы человек богатый и самостоятельный, но обязан вас предупредить: если вы не сделаете выводов из своего глупого поведения, а я пока не считаю ваше поведение преступным, то учить вас будут уже в другом месте. Вы меня поняли?

Евсеич снова закивал головой.

— То же самое касается и вас, господин Баранкин. Булочная не место для пьянок. Попрошу это запомнить.

Федюха, приложив руки к сердцу, тоже закивал головой.

— Ну, что ж,— следователь встал,— в таком случае честь имею кланяться, господа купцы. С полицией объясняйтесь сами — вам не впервой.

Когда за следователем закрылась дверь, Евсеич процедил сквозь зубы:

— Убью мерзавца… Чуть под монастырь не подвел!

Федюха, мрачно глядя в пол, кивнул.

Над Серенькой нависла страшная угроза, увы не последняя во проклятый этот день. В это время в театре как раз началась реклама. На сцену посреди действия вдруг шатаясь вышла некая изможденная гражданка, и Ленский со своей арией почтительно отступил перед гражданкой, приложив руку к сердцу, как и было задумано. Гражданка в драной одежде шатаясь пошла через сцену, и вдруг из-за кулис грянул мощный лирический речитатив тенора Вронского: «Это жена сапожника Ивана, она стирает свои вещи обычным мылом!» В зале зашушукались, шелестя программками, а Ленский, приложив руку к сердцу, по-прежнему почтительно склонялся перед действием на сцене… Тут вдруг грянула какая-то дикая плясовая песенка, которую сочинил лично тенор Вронский, и на сцену, высоко подкидывая колени и раскачиваясь по сторонам, выскочила румяная толстушка в хорошей одежде; в руках у нее был кусок мыла. Ленский пал на колено, протягивая к ней руки. Тотчас тенор Вронский грянул: «А вот жена портного Василия! Она стирает свои вещи только мылом с Гавриловских складов!»

В зале поднялся сильный ропот. Толстушка, высоко подкидывая колени и раскачиваясь в танце, запела приятным голосом: «На Гавриловском на складе мыло нам давали!»— Далее все смешалось: на сцену полетели, как пишут в полицейских протоколах, «посторонние предметы», послышался свист во два пальца, крики «долой!», зрители вскочили с мест… На сцену в панике выскочил тенор Вронский и завопил: «Господа! Имейте же совесть! Вы не в варьете!»— Какая-то взволнованная дама запустила в него биноклем…

Дядя Коля в ложе сначала с улыбкой наблюдал за «первой реакцией на рекламу», как и было предсказано творцами, но когда в ложу к нему заскочил багровый от гнева полицейский полковник и, потрясая руками, покрыл его матом, посулив в запале верный Сахалин, дядя Коля несколько растерялся…

— Вы совсем обнаглели, торгаши!— кричал ему в лицо полковник.— Ничего святого! Отсюда вы поедете в крепость за это издевательство над обществом! Я вам этого так не оставлю! Это до самого государя императора дойдет! Хулиганство в императорском театре! Вы с директором пойдете под суд, господин Гаврилов!

Дядя Коля растерянно смотрел на полковника, не зная, что ответить, и думал о Сереньке: «Убью мерзавца…»

Скандал в театре затянулся на полтора часа. Дядя Коля сидел в кабинете директора, пил из горлышка коньяк и угрюмо слушал обвинения в свой адрес, ни слова не говоря и глядя в одну точку на стене, а директор, держась за сердце, пил валерьянку пополам с сердечными каплями. Лирический тенор Вронский мялся у дверей, всем своим видом показывая, что он всего лишь исполнитель, артист. Рыдающих женщин, принимавших участие в рекламе, отпустили домой.

Изредка по коридору пробегал тот или иной артист, и тогда сквозь открытую дверь в кабинет директора доносилась запомнившаяся песня: «Мыло, мы-ы-ыло с биодоба-а-авками!»— «Слушай, а что такое биодобавки?»— «Да шут их знает. Наверно, что-то очень хорошее…» 

Евсеич с Федюхой из полиции и дядя Коля из театра выехали домой одновременно, и каждый, садясь в пролетку извозчика, снова повторил: «Убью мерзавца!»

Тем временем Серенька, пьяный уже и счастливый, ожидал заслуженных лавров. Уже и мнилось ему, как жмет ему руку сам Николай Второй, Божьей милостью самодержец всероссийский, как рыдают восхищенные дамы и бежит по щеке скупая мужская слеза полковника… В этот миг в комнату ворвался дворник Захар с диким криком:

— Серенька, беги! Сам с цыганами приехал! Убьет сейчас!

От неожиданности Серенька вздрогнул, но тотчас нашелся:

— Почему это с цыганами?

О да, он ждал теперь совсем не цыган…

— Чтобы не слышно было!— завопил грамотный Захар, искушенный в делах подзаборных.

Серенька, разумеется, не поверил какому-то там дворнику, хотя тот на коленях умолял его бежать «от греха подальше». Из окна он видел, как цыгане на улице выгрузились из пролеток, собрались перед окнами полукругом и печально, но громко, как и было заказано, затянули: «Поговори хоть ты со мной, подруга семиструнная…»— «Потом будет “Пара гнедых”»,— отрешенно подумал Серенька, глядя на цыган…

Около подъезда дядя Коля вдруг заметил приказчика Федюхи Баранкина Ваську. С несчастным выражением лица Васька мелкой нетвердой стопой семенил к подъезду, держа в руке открытую тетрадку и утвердив указательный палец в нужном месте.

— Васька! Ты чего?— грозно окликнул его дядя Коля.

Васька посмотрел сквозь него слезящимися глазами и прошептал с пьяной горечью:

— Меня — дети — такими-то словами…

— Какими там еще словами?— Дядя Коля, глянув в тетрадку, забрал ее. На обложке тетрадки было написано: «Словарь наиболее употребительных слов будущего языка. Составил П.П. Колюшин». В отмеченном Васькой месте было пояснено: «Быковать означает жлобствовать».— Ну?

— Меня,— прошептал Васька, сосредотачивая на дяде Коле взгляд,— дети так сказали. А мне говорит,— пожаловался Васька,— я, говорит, двадцать лет с молодежью работаю, знаю их, как свои пять пальцев…

— Серенька, что ли?—  догадался дядя Коля.

Васька кивнул.

— Пошли бить мерзавца! За мной!

Дядя Коля ринулся в подъезд, и Васька, пьяно запнувшись, поспешил за ним с жалобным криком:

— Николай Николаич! Еще брюхо человеческое у них называется кормозапарник, а голова — бестолковка! Вот как у них!

В подъезде дорогу им преградили два здоровенных мужика.

— Сереньку, что ли, бить?— догадался дядя Коля.

Мужики кивнули.

— Пошли! Теперь не уйдет, гадюка подколодная!

Дядя Коля с компанией ворвался в комнату, чуть не вышибив двери, и с порога крикнул Сереньке:

— Держись, мерзавец! Сейчас рыло чистить будем!

— Беги, Серенюшка!— завопил умный Захар.— До смерти убьют!

Серенька попятился к дверям.

— Стой, мерзавец!— загремел дядя Коля и запустил ему в голову античной вазой…

Когда ваза гранатой разбилась о стену над Серенькиной головой, все его сомнения исчезли, и он бросился к черному ходу. Вдогонку ему полетел стул, а там и еще какая-то ваза, но все мимо. Обиженные обидчики, грязно ругаясь, рванули за Серенькой по лестнице…

Выскочив из дверей черного хода на улицу, Серенька увидел пьянющих Евсеича и Федюху, крадущихся к двери: эти собирались напасть тайно…

— А-а!— закричал Евсеич, ловко выуживая из кармана кистенек.— Серенька! Живой еще?

Серенька похолодел.

— Федюха!— приказал Евсеич, одним движением плеч сбросив на землю многострадальную бобровую шубу, накинутую на плечи.— Держи мерзавца! Сейчас я ему рыло чистить буду.

Сзади Сереньки вдруг распахнулась дверь, и страшный удар поверг его наземь под ноги Евсеичу и Федюхе… Избиение началось. Озверелые поборники правды пинали его ногами куда попало, и шутить с ним никто не собирался. Евсеич, устав пинать врага, со своим кистеньком все примеривался к нему, склонившись и крича: «Дай-кось я ему в рыло закачу! А вот по-козловски, с оттяжечкой!» Где-то во втором ряду прыгал мелкий Васька и страшно кричал: «А ну, мужики, дай развернуться! Феодор Иваныч, дай-кось я ему припечатаю!» Чудом Серенька поднялся, крепко залепив Евсеичу в рыло, неразумно подставленное, и бросился бежать прочь.

— Держи мерзавца!

— Стой, гад! От нас не уйдешь!

— Держи его, Федюха! Он мне в рыло засандалил!

Чудом Серенька вырвался на улицу и побежал прочь, громко крича: «Полиция! Убивают!»— Вслед же ему неслось: «Повопи у меня, гадюка!», «Держи его, ребята!», «Я тебе покажу ножной веер, тунеядец!», «Деньги отдай, душегуб!»

Обезумев от страха, ничего уже не различая от крови заливающей глаза, Серенька летел вперед, спасаясь от смерти. Вдруг он увидел автомобиль с шашечками на дверце и метнулся на проезжую часть под колеса, наперерез… По счастью, водитель успел затормозить, и Серенька прыгнул в такси, крикнув: «Быстрее, вперед!»— Машина рванулась вперед, набирая скорость…

Оглянувшись посмотреть на негодяев, Серенька вдруг с тихим ужасом увидел, что врагов позади нет и быть не может: едет он среди современных домов и машин, а люди, идущие по улице, даже, наверно, и представить себе не могли этих озверелых купчин с античными вазами, древними венскими стульями да кистенями… Все было кончено.

Глядя на родные улицы и прекрасных людей, спешащих по делам, Павел Петрович страшно зарыдал, содрогаясь всем телом. Сильная, острая боль в груди прорвалась и щемила все сильнее и сильнее…

— Что с вами?— спросил его водитель, остановив машину.— Что-нибудь случилось?

— Нет,— простонал Павел Петрович сквозь боль и слезы,— нет, я счастлив…

Да, он и правда был счастлив. И пусть не состоялась его роль в Истории, пусть не было ни слез на соболях, ни бобров, ни цветов-орхидей, ни моторов у оперного театра, ни мальчика с искренним взглядом, которому он завещал Россию, Павел Петрович оставался глупо и просто счастлив.

Зову живых