На сайте размещены статьи по русской истории, публицистика, философия, статьи по психологии, а также по грамматике русского и древнерусского языков, в частности – Слова о полку Игореве.

Дм. Добров

Охота на красного зверя Роман-притча о ненависти и о рождении мечты Глава седьмая

Дм. Добров • 28 мая 2016 г.

После поражения в Весенней военной игре Горислав надолго слег в постель: жар, охвативший его тело и душу, лишил его сознания на несколько дней обострения болезни и на неопределенный срок — воли к жизни. Он не знал, да и не хотел знать, как чествовали победителя Военной игры, Полоха, как радовались за Полоха друзья, как весело и шумно прошествовал по улицам города праздник весны, где удачливый Полох играл далеко не последнюю роль. Тихая и в чем‑то даже приятная тоска одиночества принесла ему желанное успокоение, ласковой колыбельной песенкой убаюкала его пробудившееся сознание, придала ему сил. Люди и жалкие их дела земные перестали волновать его: более удовольствия находил он в задумчивом шелесте трав и Спокойного Квита в листве, звонком журчании горного ручейка, предрассветном пении птиц, прохладе полуденной тени — да во всем, мимолетном и вечном, что не напоминало ему о человеке и позволяло лишь безмолвно созерцать мир.

Онфим, проведший у постели больного несколько дней, настоятельно советовал друзьям и близким ни в коем случае не тревожить его, коли не хочет он никого видеть,— лучше уж дать ему возможность успокоиться, пережить потрясение, а потом, как с грустью добавил Онфим, природа справится или покорится сама: что человек, что искусный лекарь, все бессильны перед скрытыми силами души.

Уютная комнатка Горислава, куда яркое летнее солнце заглядывало только по утрам, окнами выходила на задворки, густо поросшие крапивой и дикими кустами роз. Крапива, шиповник да запертая на засов дверь, всё хорошие сторожа, верно сберегли Горислава от непрошенных гостей, а чуткий совет Онфима избавил его от излишней заботы домочадцев, и наступила благостная тишь. Дни напролет не поднимаясь с постели, хотя уже имел на то силы, Горислав спокойно смотрел в окно — то ли наблюдал за птицами, то ли следил за пышными облаками, плывущими по небу, то ли просто устремлял взор в пустоту, не думая ни о чем: для воспоминаний не было еще ни желания, ни сил, а впереди простиралось безвестие.

Не испытывал он ни беспокойства, ни скуки, и ни один из его одиноких дней, в точности повторяющих друг друга, не казался ему длинным. Он просыпался ранним утром, обычно на восходе солнца, однако вставать с постели даже и не думал, а лишь терпеливо поджидал, пока первые лучи солнца не пробьются к нему сквозь распахнутые окна: вот‑вот ударят они в глаза, зашныряют по комнате, ища легкой поживы, и вдруг смешливыми солнечными зайчиками заиграют с подвешенным на стену мечом… Как только солнечный свет озарял комнату, он вскакивал с кровати и с наслаждением занавешивал окна, чтобы спокойно уже спать до первой тучки или до того неизбежного мгновения, когда солнце наконец уберется подальше, позволит наконец смотреть в окно, созерцать мир широко раскрытыми глазами.

Солнце, как и заведено было у него в заводе, удалялось от окон еще до полудня, и оставшееся до темноты время Горислав посвящал тихому созерцанию природы без мыслей и без чувств. Поначалу, в первые дни своего отрешения, он созерцал беспорядочно — не придавая значения ни длительности обращения к предмету созерцания, ни последовательности, ни частоте обращений, но очень скоро выдумал сложнейший порядок, увлекся им до чрезвычайности и никогда уже не отступал от затейливых этих правил, наполнявших его жизнь смыслом. За упорядоченным созерцанием день проходил быстро; иногда Горислав засыпал со слабым сожалением, с тенью чувства не до конца исполненного долга, ибо не каждый день удавалось завершить круг созерцаний, и все же после заката солнца он непременно засыпал.

Однажды вечером Горислав, повернувшись, как всегда, лицом к стене, погрузился уже в туманные грезы полусна, уже невольно вызвал из небытия тени уснувшего разума, как вдруг нечто большое и быстрое захлопало у окна, рванулось из темноты ближе и гулко стукнуло о подоконник. Сей же миг словно бы тонкая звенящая струна натянулась и лопнула в груди у Горислава, освободив взметнувшееся ввысь сердце, следом подбросив на постели и самого Горислава. Обернувшись на звук, он заметил в проеме окна неподвижную мрачную тень, вздрогнул, но сейчас же сообразил: прилетела‑то к нему не кровавая ночная птица Крыль, ворующая маленьких детей, а всего‑то навсего ворона‑полуночница. Счастливо и печально он улыбнулся темноте, затаил дыхание и постарался унять мощные толчки сердца, дабы невзначай не спугнуть незваную гостью, дабы глупая полуночница хоть немножко еще побыла с ним. Ворона же, как казалось, улетать и не собиралась: посидев некоторое время в спокойствии, она начала бессмысленно долбить клювом подоконник. Горислав кашлянул, ворона затихла.

— Что, дремучая певунья,— слабо сказал Горислав,— не боишься меня?— И это были первые слова, которые произнес он на протяжении тридцати дней.

Должно быть, первые слова, произнесенные после тридцати дней тихого безмолвия, и звуки собственного голоса взволновали его очень сильно. Ночь он провел крайне беспокойно — ворочался с боку на бок, что‑то негромко шептал наяву, а забывшись прерывистым сном, даже и разговаривал. Впервые же за тридцать ночей он увидел во сне не обрывки нестройных образов, приходящие и уходящие, когда им заблагорассудится, малопонятные и бессвязные, безразличные и бесчувственные, набегающие друг на друга, а последовательный красочный сон — маленькие рисунки другой жизни, какие и пишет для нас сознание, освобожденное от оков текущего дня.

Приснилось ему бескрайнее синее море, тихое и светлое, а над морем по ясному небу плыли большущие облака чистого белого цвета. Наверно, расплывчатые громады облаков держали свой путь в счастливые страны, возможно к туманному острову Родогощ, где сходятся пути земные, а может быть, облака так просто гуляли над морем, дожидаясь скорого попутчика-ветра. Высоко над облаками сияло на небе теплое летнее солнце, рассеивая над пустынным простором жгучие лучи; их нестерпимо яркий блеск, льющийся с выси и отраженный от воды, слепил глаза Гориславу, плывущему по морю, и согревал ему душу.

Куда же плыл он? В какие неведомые дали влекли его теплые морские течения? Во сне он не знал определенно, куда именно плывет,— лишь смутно чувствовал, что плывет‑то за делом, что обязательно должен плыть по этому морю широкому к неведомым его берегам. Неведомые, прекрасные берега манили одинокого пловца почти неощутимым течением, расслабляющим усталое тело и мягко увлекающим за собой, а над водой как будто плыла из неведомой дали зовущая печальная песня, ласкающая слух.

Радость непройденного пути, одиночество и печальные песни, зовущие за собой,— чего же еще просить у судьбы? Все теперь было у Горислава, да словно в насмешку над даром судьбы зародился в душе его дикий страх: бездонно простерлась под ним, жалким и слабым человечком, зловещая прорва воды, неведомые, темные глуби, где притаилась смерть — хитрая Напасть‑рыба, возросшая на крови людей. Так и бродит по донным глубинам морским коварная Напасть‑рыба, возросшая на крови людей, так и рыщет, проклятая, за добычей своей, разбирает, кого бы стянуть ей на дно морское; не видит она сквозь толщи водные, но человека‑то издали чует.

Страх перед коварной Напасть‑рыбой, известной, впрочем, более по сказкам, страх перед смертью, перед глубиной подструйной, укрывшей смерть, все разрастался и разрастался в нестойкой душе Горислава, подчиняя себе, подавляя мысли и чувства, понуждая к позорному бегству. Да, но где же найти спасение в открытом море? Просить ли о помощи? Но и помощи в открытом море ждать неоткуда, да и случись помощь чудом, Напасть-рыба приплывет все равно быстрее — борза она на ходу…

Страх нещадно полонил душу Горислава и вскоре захватил ее всю. Безысходная смертная тоска завладела Гориславом, ужас пронзил его сердце, и вдруг почувствовал он: еще мгновение, еще один краткий миг, стоит только взмахнуть руками, как крыльями, и он полетит — подобно птице взовьется в синее небо, к большим облакам, к яркому солнцу, подальше от чудовищной рыбы Напасть, притаившейся во глубине моря. Взмахнув над водой руками, Горислав поднялся на воздух и полетел ввысь. Волнующее ощущение полета, силы своей и радости пришло на смену страху. Горислав летел над морем к неведомым своим берегам, на зов печальной песни, и был как никогда счастлив…

Проснулся он в преотличном настроении — как и прежде, на восходе солнца. Очень долго переживал он волнительный сон, в основном — незабвенное ощущение полета, потом вдруг подумал: отчего бы ему не выйти из дома? Поначалу мысль показалась ему странной, даже немного испугала его. Вскоре он свыкся с нею, увлекся ее тайным очарованием и не мог уже думать ни о чем, кроме как об одинокой прогулке по непримятой траве, по свежей утренней росе, по бодрящему холодку летнего утра.

Возбужденно заходив по комнате, он начал громоздить в воображении различные распорядки предстоящей прогулки, один сказочнее другого, а иной и волшебнее первого. Распорядки эти, впрочем, вовсе не предполагали прогулки, а пока лишь вводили его в будущий мир, просто помогали ему чувственно укрепить пришедшую было мысль, ибо события, о которых грезил он столь самозабвенно, по значимости нисколько не уступали, например, зарождению жизни на свете и Горислав, даже при всей его умственной гибкости, никак не мог надеяться, что хоть одно из этих событий произойдет с ним на деле.

Несмотря на героическую нескромность сих приятственных для души измышлений, распорядки прогулки все же прискучили ему. На удивление ясно подумав, мол глупости это, он твердо решил отправиться на прогулку. Быстро и ловко принял он подобающий для прогулки вид и под частые удары сердца подошел к двери комнаты. Прежде чем отодвинуть засов, он простоял некоторое время в нерешительности. У стороннего наблюдателя, окажись таковой рядом, непременно сложилось бы впечатление, что человек с бледным лицом, замерший возле дверей, последний раз обдумывает, пойти ли дальше, или повернуть уж обратно; впрочем, вполне возможно, он просто пытался справиться с волнением. Совладав ли наконец с волнением, порешив ли все-таки идти дальше, он бесшумно отодвинул засов, осторожно, как бы не скрипнула, растворил дверь, на цыпочках прокрался по дому и, пуще прежнего охваченный волнением, выскочил во двор.

Наверное, непомерную тьму крикливых радостей или, положим, даже тихих ужасов ожидал он от этой первой с известной поры прогулки. Нет, ни первое мгновение, проведенное им вне своей затулинки, ни остальное время недолгой его прогулки не принесло ему ни радостей, ни ужасов, ни открытий, ни даже разочарований: как и обычно, трава и кусты поутру были влажными, роса была холодна и чиста, небо блестело голубизной, а птички пели заливисто и звонко — словом, мир нисколечко не изменился. Горислав и в себе не заметил душевных преображений. Постояв недолго перед домом, он вздохнул на прощанье поглубже и пошел к себе: близилось время созерцаний.

На следующее утро он не только постоял во дворе, причем решился пройтись по тропинкам меж садовых кустов да исподтишка глянуть на окно Полоха, но и прогулялся по улице. С некоторым удивлением он приметил, что из окна комнаты, созерцай или просто гляди, никогда не увидишь мир воочию, живым, как, например, с вершины холма. Задор исследователя вернулся к Гориславу, отныне он стал каждый день выбираться в мир, совершать продолжительные загородные прогулки. Конечно же, когда к обеду или даже к вечеру он возвращался из одиноких похождений за город, волей‑неволей приходилось ему встречаться с людьми, отвечать на вопросы, притом и на глупые, с его точки зрения, вопросы, а иногда приходилось и поддерживать разговор, чтобы не прослыть невежей. Он понимал и принимал правила жизни людей, отвечал им, навязчивым и ненавязчивым, был поразительно тих и вежлив, но сам ни разговоров, ни тем более новых отношений не заводил.

Поразительная красота и безмолвное величие мира открылись перед ним, очаровали его, погрузили в свои неизмеримые глубины и никогда, ни на мгновение не позволяли забыть… Так за каким же неведением нужны ему были еще и люди, которые никогда не обращали внимания на красоту окружающего их мира и лишь оскверняли ее? Немного, пожалуй, его беспокоили только отношения с бывшими друзьями — с бывшими‑то вовсе не потому, что они стали гадкими, подлыми или злыми — нет, они были по‑прежнему внимательны и добры,— а потому, что у настоящего исследователя не бывает друзей: так уж, к несчастью, повелось во все века земные. Тем не менее Горислав относился к своим бывшим друзьям лучше, нежели к остальным людям, или, правильнее будет сказать, Горислав замечал бывших друзей по ходу краткосрочных странствий, а другие люди для него просто не существовали как единицы мира, действенные единицы.

Невозможно, однако, заключить достоверно, что Горислав безоговорочно причислил своих бывших друзей к немногочисленному стану единиц мира — нет, он колебался в разрешении этой задачи, и в колебаниях его внимательный наблюдатель заметил бы любовь к друзьям — бывшую, конечно, любовь. Очень, очень страстно желал Горислав, дабы и бывшие друзья его во стремительном беге коротких лет познали подлинное величие мира, безмолвное и прекрасное, чарующее и ослепительное, каковое открылось уже ему, Гориславу. Нет, он не хотел бы спешить, навязываться со своими представлениями, жалко мямлить, подбирая необходимые слова для описания слишком сложных чувств: пусть так испытуют судьбу невежды. В своих долгих одиноких прогулках он задумывал иной способ обращения бывших друзей во сподвижников и — кто знает?— может быть, даже и в нынешних друзей, а именно: он собирался ненавязчиво, исподволь и вроде бы случайно заронить в их души сомнение, всего лишь чувство, которое со временем вырастет в боль и желание знать, а потом, когда замечутся они, пораженные и испуганные подступившим вдруг величием мира, как, собственно, было и с ним, Гориславом,— он, Горислав, с удовольствием и с любовью расскажет им о подлинном величии мира, откроет глухие тайны бытия, выведет из потемок на свет… Заминка же, собственно, состояла лишь в пути: Горислав пока не мог придумать, каким же способом можно породить в душе человеческой хотя бы легкое сомнение в правильности восприятия мира — да еще ненавязчиво, исподволь и вроде бы случайно. Действительно, задача была непроста.

Порою трудности в поисках ответа и вытекающая из нерешенной задачи скорбная доля отшельника, которого не понимает никто, доводили Горислава до слез. Он не отчаивался, верил, что разрешит и эту задачу, ибо все‑таки любил своих друзей. Он думал, да просто был совершенно уверен, что коли не придумает верный способ, то судьба сама позаботится о том. Нет, он не считал, что по тайному знаку судьбы бывшие его друзья вдруг бросятся к нему и станут чуть ли не на коленях умолять его открыть, объяснить им правильное устройство мира и некоторые его загадки, все еще сокрытые от людей,— нет, полагал он, бывшие друзья перейдут на его сторону, примут и поймут его мысли постепенно и непременно по очереди, а первым в этой очереди за целью жизни будет Полох, ведь по складу души, по страстному желанию приобщиться к новым знаниям Полох более всех подходит на роль первого ученика, первого посвященного, первого… Удивительно, почти так оно и случилось.

В отличие от прочих друзей Горислава, которые старались хотя бы раз в день перекинуться с ним парой слов и тем поддержать его, даже несмотря на открытое его безразличие к беседе, Полох с упорной и мрачной настойчивостью избегал Горислава, не желая давать отчет в своих действиях никому. И никому, даже Виду и Глебу, не удалось выяснить причину столь странного по отношению к товарищу поведения. Кто знает, возможно, Полох понимал истинные причины болезни Горислава лучше других или же считал, что понимает их лучше. Или не мог он простить оскорблений, явных и тайных, нанесенных ему Гориславом и оставленных без ответа,— кто знает? Как бы то ни было, на протяжении лета, вплоть до печального по‑своему дня начала занятий в школе, Полох и Горислав виделись лишь однажды, и оба остались удовлетворены беседой — каждый, разумеется, по своим основаниям, отличным от оснований товарища и уж точно не совместимым с оными.

Встреча Полоха и Горислава состоялась в конце лета, когда Горислав был все еще поглощен загородными прогулками, а Полох успел уже поостыть и многое предал забвению. Однажды ранним утром Горислав вышел из дома в прекрасном настроении. Надо, впрочем, заметить, в последнее время, то бишь от начала широких созерцаний мира, он и не бывал в ином расположении духа. Мысли его и наблюдения шли своим чередом, погода позволяла проводить на равнинах дни напролет, мало того, наметился уже подход, или общие положения, к разрешению Задачи приобщения. Горислав был более чем счастлив — он был увлечен. Новые мысли да чувства и позабытые старые, собственные маленькие открытия и большие откровения мира обыкновенно распахивали ему объятия уже за порогом. Каждое утро, будь оно даже ненастным, Горислав, трепетно ожидавший свидания с вечера, выходил из дома с радостной улыбкой, тихий и немного печальный, будто озаренный светом мысли.

Утро того дня, когда встретились бывшие друзья и бывшие противники, выдалось на редкость теплым, звенящим от пения птиц, полным солнечного света и безоблачного неба. День обещал погоду замечательную, может быть жаркую, зато ясную, благоприятную для дальних наблюдений, и потому Горислав пребывал уже в полном и нерушимом единстве с веселием мира. Бодро соскочив с крыльца, Горислав вздохнул полной грудью, улыбнулся миру да мыслям своим и вдруг заметил Полоха.

Полох, прекративший телесные упражнения после победы в Весенней игре, снова, в который уж раз, возвратился к необходимости трудиться над сокращением размеров своего тела и теперь самозабвенно изводил себя новым, усложненным кругом нагрузок, лелея в душе радостные надежды. Горислав коротким радостным возгласом привлек его внимание, игриво помахал ему ручкой, как машут чаще маленьким детям — быстро пошевелив пальцами, после чего, не дожидаясь ответа или хоть привета, легкими шагами, вдохновленный и улыбающийся, поспешил прочь.

Полох был ошеломлен. По правде говоря, он ожидал от Горислава всего: то ли открытой враждебности — подлой прилюдной насмешки, то ли потаенной злобы — мелких козней исподтишка, то ли тихого презрения — косого взгляда с намеком, кривой ухмылки, то ли полнейшего безразличия — совсем ничего, либо уж, наконец, грубой драки, завязанной по смехотворному поводу, но только не подобной игривости, вдруг объединившей для него все, перечисленное выше, и еще нечто туманное и совсем не злое, отдаленное и печальное, чему Полох так и не смог подобрать определения. Полох вдруг почувствовал смутную необходимость поговорить с Гориславом, прояснить отношения, до сих пор вроде бы ясные, но столь внезапно усложненные этим игривым поведением Горислава. Бросив все, Полох последовал за Гориславом, пока совершенно не ведая, будет ли говорить и о чем же могут они теперь разговаривать.

Свободно и быстро Горислав проходил улицами города по направлению к воротам, открывающим путь на равнины. Полох крался за ним, прижимаясь к стенам домов, которые, откровенно говоря, укрывали его мало, и при случае ловко ныряя в подворотни, что было значительно надежнее. Он сгорал от стыда за свои унизительные воровские увертки, не решаясь пока ни догнать Горислава, ни отстать от него,— воистину наваждение завладело Полохом.

Как вскоре заметил Полох, Горислав не обращает внимания на окружающее, а если и поглядывает по сторонам, то только с целью уберечь себя от колес внезапной быстроходной повозки или копыт скачущей лошади. Это наблюдение немного удивило Полоха и вместе с тем позволило ему идти за Гориславом, не шарахаясь от возможного взгляда назад подобно какому‑нибудь лихому молодцу из дремучего леса. Таким вот порядком, один впереди, увлеченный и мечтательный, другой позади, осторожный и взволнованный, выйдя из города, они по едва приметным тропинкам, хитро вьющимся по просторам равнин, поспешили к местам глухим, почти не знакомым Полоху,— к дальней окраине Выжженного леса, где во множестве обитали кудлатые.

Полох заколебался было, ведь не подобает приличному человеку даже на полет стрелы приближаться к самому крупному на земле Вышаты кудлатому кублу, этому презренному гнезду всех пороков да грубого невежества. К несчастью, Горислав шел очень быстро и времени на поиски предлога, под которым возможно бы было удержать Горислава от величайшей беспечности, просто не оставалось, а отстать от Горислава теперь, когда Горислав находился в неудобном для приличного человека положении, Полох никак не мог и потому просто вынужден был последовать за ним в это по‑летнему тихое прибежище дичайшего безумия.

Без малейшего сопротивления и даже внимания к себе со стороны кудлатых Горислав проник в самое сердце безумия, на Черную груду — груду огромных камней, беспорядочно наваленных в кучу великой неведомой силой. Никто в городе не знал, какие люди, отошедшие во глубину веков, или, может быть, древние явления природы возвели эту груду камней, приковывающую к себе взгляд и поражающую воображение, и никому не приходило в голову увлекаться этим, поскольку всё без исключения, так или иначе связанное с кудлатыми, претило человеку из земли Вышаты. Горислав же, напротив, был чрезвычайно увлечен. Подстелив под себя коврик, предусмотрительно захваченный из дому, он присел на камень и стал наблюдать за кудлатыми, которые возюкались поблизости.

Немногочисленная горстка кудлатых, особей двадцать, действуя на диво слаженно, перетаскивала камни из одной ямы в другую, расположенную в пяти шагах. Поскольку ямы ничем не отличались друг от друга, человеку трудно было догадаться, зачем кудлатые освобождают одну яму и наполняют другую. Когда наконец другая яма была заполнена камнями доверху, а первая, соответственно, опустела, кудлатые в задумчивости постояли вокруг, умно глядя на камни и сосредоточенно кивая головами, потом начали перетаскивать камни обратно, в первую яму. Когда же первая яма после долгих трудов была снова заполнена, все повторилось в точности до мелочей: задумчивые взгляды, сосредоточенные кивки… Таким образом, смена двух этих состояний, совершенно одинаковых с точки зрения человека, могла протекать бесконечно.

При известной слезливости души, пожалуй, и можно бы было углядеть в этом бессмысленном перетаскивании камней прекрасную, милую и наивную чистоту души: как будто малые дети возятся на берегу моря, выстраивая из мокрого песка любимые свои дворцы, бесполезные и недолговечные… Многие и умилялись, впервые глядя на кудлатых летом или зимой: дети и дети, милые, наивные дети. Те же, кто повидали кудлатых в осеннем или весеннем кровавом деле, до конца дней своих были далеки от умиления. Такой вот милый большой ребенок, в зверином оскале обнажив клыки, беспощадно крушил вокруг себя все, живое или мертвое, но всегда лишь то, что несло на себе след человека; даже деревья кудлатые выдирали с корнем только вблизи людских поселений. Такой вот милый большой ребенок с густой пеной бешенства на оскаленной роже с единого маху и только рукой, кулаком, мог легко разнести вдребезги глыбу дикого камня величиной с человеческую голову; рука, кости, конечно, тоже вдребезги, но в дни безумия кудлатые думали не о себе, а о вечной своей цели…

— Чего это они?— спросил Полох, присаживаясь на камень рядом с Гориславом. Он так и не нашел разумного предлога для разговора и решился подойти совсем без предлога: место уж такое, да и вообще…

Горислав вздрогнул от неожиданности, не от удивления; удивления не было ни в его глазах, ни в его душе.

— Они?— тихо и задумчиво переспросил Горислав, освобождая Полоху часть коврика, чтобы тот не сидел на холодном камне.— Тебе это любопытно?

— Да я… как‑то…— Полох смутился, ведь не пристало же приличному человеку вопрошать о кудлатых.

— Они вот так уже третий день возятся,— по‑прежнему тихо и медленно сказал Горислав.— Когда кончат, не знаю.

— И ты третий день за ними наблюдаешь?— воскликнул Полох, пораженный до глубины души.

— Да не то чтобы за ними…— Горислав не пошевелился, не повысил голоса и не отвел взгляда от кудлатых.— Вернее, не только за ними. Все гораздо сложнее.

— Как это?— не понял Полох.

— Как?— Горислав легко улыбнулся.— Видишь ли… Тут еще не до конца все ясно. Вот посмотри, например, на этих, которые таскают камни. Зачем они это делают?

— Не знаю.— Полох пожал плечами. Ему бы и в голову не пришло задаваться сим глупым вопросом: таскают камни — и пусть таскают, их дурное дело.

— Я тоже не знаю,— проникновенно сказал Горислав,— однако уже догадываюсь. Ни одно существо, обладающее побуждениями к жизни, не совершает бессмысленных поступков, то есть поступков, не имеющих хоть какой‑либо, пусть и самой дрянной, закономерности мыслей, присущих нам, или закономерности чувств, присущих сему желающему жить существу, а закономерность наших мыслей способна постичь закономерность чувств, присущих любому живому существу, к каковому виду мы отнесем не только человека, но и кудлатых; следовательно?.. Да, эти действия кудлатых не несут закономерности наших мыслей — они несут закономерность чувств кудлатых: кудлатые получают от перетаскивания камней истинное удовольствие, какое, например, получаешь и ты, когда стреляешь из лука в цель. Понимаешь? С точки зрения закономерности их чувств, ты, когда стреляешь по цели из лука, потом подходишь к цели, выдираешь стрелу и возвращаешься обратно, совершаешь более значительную глупость, нежели когда они перетаскивают камни. Мы не замечаем этого потому, что почти во всех случаях закономерность мыслей выше закономерности чувств — если, разумеется, речь идет о существах различных, то есть, например, о людях и кудлатых. Если же рассмотреть закономерность чувств и закономерность мыслей в пределах одного вида существ, то не окажется ли это соотношение валким или даже стойким, но прямо противоположным?—

— Вся история людей по миру исполнена преобладания закономерности чувств, и тому примеров, как подсчитано, бесчисленное множество. Так имеем ли мы право смеяться над кудлатыми, если мы по сути не отличаемся от них? Мы тоже бессмысленно перетаскиваем свои камни и подобно этим несчастным гордимся собой… Жаль, мы никогда не умели применить закономерность мыслей к своим действиям и побуждениям, а тем более не умели связать закономерность мыслей с закономерностью чувств: из этого могла бы получиться забавная штучка. Как тебе кажется?

— Да я что‑то… Мне…— Полох был потрясен, не мог сообразить, как ответить, чтобы и отношение свое высказать к этому, по его мнению, утонченному бреду сивой кобылы, и Горислава не обидеть.

— Вот так вот и получается,— продолжал Горислав, не дожидаясь ответа,— закономерность чувств людей не согласуется с закономерностью их же мыслей: чувства мешают разуму, а разум без успеха давит на чувства, что, впрочем, не ново. По сей простой причине люди пребывают в несогласованности с закономерностями мира.—

— Несогласованная мысль людей — мысль, извращенная двумя противоположно направленными силами, чувством и разумом,— порождает значительные трения внутри круга людей, трения, которые не позволяют людям отыскать даже намек к правильному восприятию мира, а в итоге ведут к смерти всех и каждого. Это бессилие и показано на приведенном примере: никто не смог бы ответить на простейший с точки зрения неизвращенной мысли вопрос — зачем кудлатые перетаскивают камни из ямы в яму? Люди глупы и не понимают, как важно объединить закономерность их чувств с закономерностью их же мыслей, а уж после согласовать ее с некоторыми закономерностями мира… и, наконец,— кто знает?— возможно, соединить эту согласованную уже закономерность чувств и мыслей, или согласованную мысль, уже непосредственно с закономерностями мира в неразлучное целое, цель жизни.—

— Чтобы пояснить сказанное, приведу доступный пример согласованной мысли, то есть, повторяю, когда собственные чувства, обыкновенно низменные, не мешают мыслям и в расчет принимаются явления мира в их неоспоримой закономерности. Возьмем для примера утверждение о разбавлении вина водой… Ничего?

— Ничего, ничего,— раздраженно ответил Полох, не вполне понимая суть вопроса.

— И на пирах, и в празднике будней,— продолжал Горислав, пропустив слова Полоха мимо ушей,— былые люди с Юга, откуда привозят к нам вино, подмешивали в вино воду, обыкновенную чистую воду. Зачем они это делали? Многие вольнодумцы, мыслящие о праздном, глупо поясняют это умеренностью, желанием умалить воздействие тончайших чар вина на свет человеческой души. Кто из праздных тех вольнодумцев пил то вино? Да и пили ли они вообще вино? К сожалению, люди любят мечтать о прошлом… Вот блестящий пример поклонения своим низменным чувствам, или, вернее, страстное противодействие им. Это же полное безумие: станет ли человек, знающий толк в вине и имеющий к жизни вкус, портить прекрасный напиток водой всего лишь для воздержания? Да не проще ли ему, коли он так стремится к воздержанию, просто выпить меньше вина? Обманывать же себя таким образом любят люди жадные, мелочные и трусливые, чего никак не скажешь о людях с Юга: те знали толк в вине и в жизни.—

— Итак, разум восторжествовал, низменные чувства подавлены. Однако для конечного разрешения вопроса нам следует согласоваться с закономерностями мира. Так посмотрим же,— Горислав высокомерно глянул на Полоха,— обратим свои взоры к морю, на берегах которого жили былые люди с Юга. Жаркая погода юга и обилие солнечных дней в году наливали виноград такой спелостью, что человек с неизвращенным вкусом просто вынужден был разбавлять водой вино, приготовленное из этого винограда: иначе человек испытывал неприятные ощущения от пресыщения сладким. Вот блестящий пример согласованной мысли.

— Да, пожалуй,— растерянно пробормотал Полох,— хороший пример… согласованного хода мыслей. Только я не совсем понимаю…

— Винодел!— вдруг засмеялся Горислав.— Теперь я винодел! Отныне я винодел… только лишь винодел, хороший винодел…

Полох поежился, как от холода.

— Я понимаю, тебе трудно сразу проникнуться,— сочувственно сказал Горислав,— хотя ты и признаешь великое торжество согласованной мысли на вещественном примере. Тут уж ничего не попишешь… Уж так устроены люди: им можно хоть кол на голове отесать, хоть дыру великую протереть, пока впихнешь в этакую пустую башку рассуждения о вещах неосязаемых, к тому же общих. Нет, пока вещественный пример не приведешь, ничего не поймут, а для многих вещественные примеры суть единственно возможный способ познания жизни — если в этом случае вообще можно говорить о познании.—

— Большинство людей не обладает необходимым кругозором: применительно к цели жизни историческое их мышление ограничено текущим днем, а пространственное — кругом их общения. Нет, конечно, они прекрасно знают, что разные события случались в прошлом и случатся в будущем, знают, что и вне круга их общения существуют, живут другие люди, но они не умеют использовать это в своих рассуждениях — по‑видимому, не могут, ибо узки душой. Многие из них считают себя мудрыми, да они и мудры — мудры, конечно, по‑своему, в пределах текущего дня: им не доступны биения вечности. Но уж в пределах этого дня да узкого круга общения суждения их разумны, правильны, ценны и даже прекрасны…— Горислав печально улыбнулся.

— Я что‑то не совсем понимаю, о чем, собственно…

— Вот я и хотел тебе пояснить,— мягко перебил Горислав.— Благодаря вещественным примерам ты понял уже, что такое согласованная мысль и что такое узость мышления; но понять недостаток — еще не значит побороть его. Пример этот слишком прост, к тому же приведен в развернутом виде: вся соль, так сказать, налицо. К сожалению, просты в нашей жизни только поучительные примеры да вещи, однажды уже открытые кем‑либо; остальное человек либо не замечает вовсе, либо представляет простым без малейших на то оснований, ошибочно. Вот самое страшное.

— Так как же с этим бороться?— уныло спросил Полох, с отвращением поглядев на кудлатых, длящих свое унылое развлечение с камнями.

— Бороться? Бороться не просто. Если я скажу тебе, что человеку разумному следует стремиться не только к согласованной мысли, но и к последующему объединению согласованной мысли уже непосредственно с закономерностями мира, ведь без предварительного согласования такое объединение просто невозможно, то тем самым я не скажу тебе ничего: слова уносит ветер. Сначала ты должен понять, как возникает связь вещей и куда ведет она человека, то есть ты должен постичь направление пути к цели жизни, и тогда ты лучше поймешь, что же такое цель жизни. Посмотрим же…—

 Горислав украдкой глянул на Полоха и остался доволен: собеседник казался увлеченным.—

— Что ж, посмотрим… И прежде всего посмотрим на задачу согласования, как я ее теперь называю. Дело‑то в том, что даже согласованная мысль, первый робкий шаг к цели жизни, невозможна в обычной обстановке. Никакие силы не заставят человека, уныло бредущего от утра к вечеру, согласовать свои мысли и чувства между собой, подавить низменное и принять в расчет суровую сущность построений мира, связь вещей в их постоянном течении,— нет, это попросту невозможно. Однако пророческое предвидение, коим в малейшей степени обладает всякий, говорит нам, говорит тебе, что согласованная мысль, хотя и невозможна она в быту, все-таки существует в жизни… Где же она?—

Полох безразлично пожал плечами.—

— Выходит‑то, волей‑неволей закономерности чувств и закономерности мыслей согласуются между собой и отчасти с закономерностями мира в искусственном мире людей: научное исследование, красивая постройка или изваяние, рисунок, художественные записи, размышления о прошлом или о будущем и прочие истые ценности духа обязательно несут в себе смысл, законченность и отсутствие внутренних противоречий. Это поразительно, лишь искусственный мир людей, как мысленный, так и вещественный, обладает согласованностью, красотой, полезностью, возвышенностью… а естественное, идущее лишь от природы, или из потемок души, всегда омерзительно и низко; не замечал ли ты этого?—

— Искусный мир, мир великих искусов, искушений… Да, с радостью мы признаём, согласованная мысль доступна людям, доступна через мир их искусства. Беда, однако, в том, что искусство, согласовывая мысли и чувства, отбрасывая низменное и иногда даже принимая в расчет мир, чаще не способно достичь объединения уже согласованной мысли с закономерностями мира, то есть даже приблизиться не способно к искомой цели жизни. Отчего бы так? Что ж, понятно: искусный мир создают люди…—

— Бросим же на искусный мир более пристальный взгляд, и может быть, тогда мы поймем, почему задача согласования, обретение цели жизни столь важно для людей и почему люди пока не способны достичь желанного — да, желанного: для меня, например, не подлежит никакому сомнению, каждый из людей хотел бы познать корень жизни, каждый хотел бы прикоснуться к вечности…

Полох, затаив дыхание, возвел глаза к голубому небу.

— Искусные построения людей,— тихим голосом продолжал Горислав,— сложны побуждениями только с первого взгляда. Если же приглядишься, то ты без труда увидишь: основной движущей силой любой искусной поделки, от мысленной до осязаемой, является сомнение, именно сомнение, или, говоря иначе, неизвестность будущего, или неуверенность перед величием мира, или страх перед жизнью. Искусные построения — это всего лишь оговор, убеждение, поиски силы; это сопротивление миру, а не взаимодействие с ним: человек берет у жизни взаймы, дабы расплатиться после победы… Правда ли это? Посмотрим, посмотрим…—

— Что же, к примеру, почитает человек за красоту, за услаждение души? Среди народов, идущих вперед, развивающихся, до сих пор человек почитал красивыми вещи, полезные для жизни, несущие в себе удовлетворение его потребностей и во всяком случае безопасные, успокаивающие воображение. Никто и никогда не находил красивым враждебного огнедышащего дракона и подобные извращения тела и духа — извращения приходят потом,— хотя, например, дракона дружественного вполне бы могли счесть красавцем. В красивых вещах народа всегда отражено то, чего не хватает человеку в жизни: поющие красоту — уродливы; поющие отвагу — трусливы; поющие любовь — жестоки… и, может быть, умны поющие безумие.—

— Что долго говорить? Даже самые великие мечты порождены трусостью, или неуверенностью в завтрашнем дне. Когда же приходит к человеку сытая уверенность, осознание своей силы, пусть даже мнимое, когда сомнения уже развеяны по ветру, словно вчерашний дождь,— тогда мечты тихо погибают за ненадобностью, искусное мышление и зодчество тихо умирают… умирает вообще все, тихо и незаметно, развитие замирает. Таким образом, ни один народ еще не показал, на что он способен: ни один народ еще не прошел положенный путь до конца, никто еще не был велик.

— Как же ты собираешься определить,— уныло вздохнул Полох,— подступила уже уверенность или еще нет?

— О, это очень легко!— засмеялся Горислав,— достаточно лишь заглянуть в душу… Только в душу! В душу! Появление в обществе людей, пользующихся безусловным, немыслимым, недосягаемым по убеждению влиянием в области мысли, означает начало падения искусного мира этого общества, даже смерть его души; это применимо даже не столько к народу в целом, сколько к отдельной человеческой душе. Это как раз то состояние, когда сказка становится былью… а по-настоящему велик может быть только человек из сказки, только человек… из сказки, или человек, вошедший в сказку, пусть бы был он хоть самый мрачный убийца и злодей. Нужно просто однажды войти в сказку, просто войти в сказку…

— Может быть, ближе к делу?— осторожно сказал Полох.— А то мне уже скоро…

— О да! Я несколько увлекся.— Горислав с легким покровительством посмотрел на Полоха.— Я продолжаю, продолжаю… Вслед за пришедшей уверенностью всегда умирала согласованная мысль, построенная на природных сомнениях, не объединенная с закономерностями мира в единое неразлучное целое, цель жизни. Конечно, не может жить в вечности явление, построенное на сомнениях, на страхе, на низости… Вечно живет лишь возвышенное, возвышенное в корне, начало берущее от высоты души. Вот здесь‑то и возникает задача созидания цели жизни — главного в судьбе человеческой, построенного отнюдь не на невольных сомнениях, развивающихся в искусный мир, но на обратном — крепкой уверенности в своем пути, создании истинных ценностей духа не из жалкого, неосознанного страха перед жизнью, а из доблестной силы победителя.—

— Новый искусный мир восприимет закономерности мира, положив их во крепкую свою основу. Новые люди пройдут по земле настоящими хозяевами, они обретут новые образы совершенства, станут великодушными и сильными, стремящимися только к высокому; они уничтожат в душах подлость и низость, страх и сомнения, они позабудут о борьбе с миром за существование, даже о самой утонченной, и они станут наконец счастливы…— Горислав задохнулся от волнения.

— Они завоюют мир огнем и мечом?— осторожно, со значением подсказал Полох.

— Огнем и мечом?— Горислав рассмеялся.— Ты не понял… Ты не понял! Свои ценности утверждают огнем и мечом лишь трусы, презренные рабы желаний, опустившиеся столь низко, что не видят они иного способа приподнять голову из грязи; бессмысленно даже поминать о них. Посмотри лучше на мир! Посмотри же!— Горислав широко развел руками.— Посмотри, как живет он! Посмотри, как высоко простерлись деревья; посмотри, как стелется по ветру трава; посмотри, как тянутся к солнцу цветы на полях; посмотри, как широко раскинулся мир… Послушай, он живет… Слышишь, как ветер шумит среди деревьев? Слышишь, как журчит ручеек в лесу? Слышишь, как звонко поют птицы? Посмотри и послушай… и попытайся понять: мир развивается и живет не потому, что ему страшно, а потому, что он хочет жить! Он стремится к жизни, и он живет, а не ищет для себя защиты от случайных страхов в шорохах ветра или в шелесте листвы… Достаточно взглянуть и почувствовать…— Горислав снова взволнованно умолк.

— Взгляни же и на кудлатых, коли так,— задумчиво предложил Полох.

— Давай посмотрим и на кудлатых,— с легкостью согласился Горислав,— тем более… Ладно. Кудлатые все вместе, а по отдельности на них и смотреть нечего, представляют собой лишь одного человека, освобожденного от оков сомнений, то есть и от согласованной мысли, и от закономерностей наших чувств, и от закономерностей наших мыслей, и вообще от всяких закономерностей, за вычетом закономерностей мира, ибо кудлатые суть оные закономерности в чистейшем, первозданном, виде. Кудлатые хотят лишь жить, и они живут: ничего более их не занимает. Они совершенно подобны миру: они безразличны как сам мир; да, они и глупы, но ведь, даже и на наш взгляд, мир не умнее кудлатых; с ужасающей повторяемостью они бывают жестоки, но таков и мир: после суровой зимы вечно приходит теплое лето, за ночью вечно следует день…—

— Ты возразишь, в обыкновенном своем состоянии они низменно трусливы, шарахаются буквально от каждого шороха, а мир если и не жесток, то безразличен. Но страх ли это? Я наблюдаю за ними давно, я вижу, они‑то боятся не так, как боимся мы: они не переживают в душе, ведь души у них нет; так и растение боится остаться без света, так и мотылек без боязни летит на пламя… Это великие закономерности мира, это сам мир, это просто жизнь, обыкновенная жизнь…

Они долго и напряженно молчали, потом Горислав грустно сказал:

— Когда‑то и я мечтал о прошлом, плакал… Люди вообще любят мечтать о прошлом, это любимое их занятие. О будущем же думают единицы, единицы мира. Я тоже много мечтал, задумывал большие дела, но все это оставалось в прошлом, только в прошлом; кажется, это было так давно, безумно давно… Прошлое разворачивалось передо мной в великие и живые виды мира: века и поколения проходили передо мной, открывая новое, или позабытое старое. Со слезами на глазах я видел, как рождаются и умирают в душе сомнения, желания, любовь и ненависть, как уходит от человека жизнь. Я очень хотел тогда изменить мир к лучшему, но не знал, как это лучше устроить. К сожалению, я ошибался…—

— Нет-нет, теперь я понял: нет времени, нет прошлого, нет будущего, а существует только бесконечность души, вечная на все времена. Я очень долго переживал, я плакал и восхищался, я жил… Даже и теперь у меня в груди вечное ощущение, будто я только что плакал.

Горислав с грустью посмотрел на Полоха, ожидая следующего вопроса, уже определенного…

— Что ж,— Полох встал,— сдается мне, я все понял.

— Как?— изумленно воскликнул Горислав.— Ты уже уходишь?

— Да… Я, собственно, ненадолго приходил.— Полох смутился.— Теперь я должен идти.

— А как же?..— Горислав чуть не заплакал от обиды.— Я ведь должен был… Ты не знаешь, как долго я продумывал наш разговор. Каждое слово, каждая мысль, каждый новый вопрос, каждый промельк случайного чувства, все было продумано, увязано в сети, а тебе, значит, все равно? Неужели ты думаешь, я порол чушь без?.. Да неужели у тебя не возникли сомнения, хотя бы легкие сомнения?

— Сомнения?— Полох нахмурился.— Нет, напротив, я избавился от сомнений.

— Как?! Этого не может быть, этого просто не может быть. Скажи честно, ты ведь меня не обманываешь?

Скрывая раздражение, вызванное последними словами, Полох пожал плечами.

— Прощай уж,— натянуто сказал Полох.— Я ухожу. Просто… я сейчас спешу. Давай лучше завтра встретимся и договорим… если хочешь. Хочешь?

— Да, да,— пробормотал Горислав,— завтра, всегда завтра…

Так и не проводив Полоха ни словом, ни взмахом руки, ни взглядом, Горислав погрузился в размышления. Увы, так и не нашел он ошибки своей, так и не понял, почему же ушел от него Полох… Ладно, непонимание преследует нас на каждом шагу, и это удел лучших.

В конце концов, после чрезвычайно длительных раздумий, Горислав все же вывел, что разговор получился хороший, зерна сомнения брошены в почву, а стало быть, надо ждать всходов. Не без труда и с легкой, приятной грустью он принял решение не встречаться завтра с Полохом: пусть зерна сомнения прорастут в душе, вовсе не падкой до нового, а уж после…

На следующий день Полох тщетно искал Горислава. Горислав, движимый уже не столько принятым решением, сколько непонятной мстительностью, ушел во иное убежище, во кубло кудлатое, с таким поразительным искусством, что и сам черт, большой, как известно, путаник, сломил бы ногу в поисках его. Полох, должно быть, снова ничего не понял и в ослеплении гневом отступился. Снова остался Горислав в одиночестве, в тихом безмолвии наедине с миром.

Душа Горислава, миновав опасную стремнину, снова вошла в задумчивое и спокойное плавание: бесконечные созерцания, мысли о предметах, удаленных от мира людей, и тихая грусть. Все возвратилось почти на круги своя — почти, ибо одно замечательное обстоятельство нарушило согласованность чувств. Может быть, пробудив радость общения после череды молчаливых дней, перечеркнувшей прошлую жизнь, но не желая при том лицезреть человека, Горислав взял себе месячного пушистого щенка, милого, красивого и забавного. После дня, проведенного на равнинах, Горислав с удовольствием разговаривал со своим питомцем, что‑то тайком шептал ему на ушко и ласково гладил его по голове… В эти редкие счастливые мгновения Горислав печально улыбался, в глазах его поблескивали слезы, а щенок быстро вилял хвостиком, пытался лизнуть Горислава в щеку да смешно потявкивал, выказывая бурную радость. Без успеха пытался Горислав обуздать радость сего бессловесного создания, передать и сему маленькому жителю мира хоть частичку своей тихой грусти. Вскоре за полной невозможностью преобразить любимца он совсем охладел к общению — всего‑то на третий день отдал щенка для дальнейшего воспитания первому встречному.

Помимо щенка в первые же дни после разговора с Полохом Гориславу вдруг стал досаждать и Онфим, обычно чуткий к людям, но тут будто принявший возбудительной смеси. Каждое утро Онфим приносил Гориславу разнообразные настойки на травах и свежие целительные составы, слишком уж настоятельно советуя не пренебрегать ни советом известного лекаря, ни заботой старика. Горислав крепился, с трудом терпел Онфима и отвечал почтительно, как должно. Вечером же, возвернувшись с прогулки, он с искривленной мстительной улыбкой сливал Онфимовы настойки в единую емкость, упрятанную под кроватью, а следующим утром встречал Онфима уже двусмысленной улыбкой и с жаром сообщал, дескать уж сия‑то новая настойка, несомненно, оказала на него более целебное воздействие, нежели предыдущая. Онфим задумчиво качал головой, не возражая. Противостояние длилось дней десять, после чего Горислав, скрепя усталое сердце, все же начал пить настойки, ибо хитроумный Онфим намеками и недомолвками, ненавязчиво, исподволь и вроде бы случайно до смерти запугал его страшной болезнью, названной окудлан, от которой начинают расти длинные волосы из ноздрей и ушей, а по душевному устройству человек становится похож на кудлатого.

Вообще, унылое лето Горислава отметили всего‑навсего три события: разговор с Полохом, неудачный опыт со щенком и борьба с Онфимом, прошедшие для Горислава без следа, а вот осень принесла на крыльях Крайнего Стриба уже два значительных потрясения, которые сами ли по себе, купно ли со снадобьями Онфима вывели Горислава из болезненного состояния, из тихого его безмолвия.

Первое осеннее потрясение настигло Горислава в первый же день занятий в школе. Вот любопытно, не хотел ведь Горислав идти на занятия, будто предчувствовал грядущее беспокойство, но то ли шелест увядающей листвы, то ли журчание холодного ручейка, то ли иное откровение мира не позволило ему укрыться от беды на равнинах. Напрасно убеждал он себя, что идет в школу просто от скуки, ведь надо же, наверно, и за людьми понаблюдать,— вело его в школу страшное по силе и странное чувство значительности этого дня в его судьбе. Что ж, возможно, иной раз человек и впрямь предчувствует свою судьбу.

В классы Горислав зашел с опаской, настороженный и внимательный, ибо находился среди людей. По точному расчету ему удалось опередить Беляницу, тоже спешащего на занятия, лишь на несколько мгновений. Эти несколько мгновений всеобщей радости, возбуждения и гомона привели Горислава в ужас, он хотел было немедленно бежать прочь, да в классы уже вошел Беляница. Просто из вежливости Горислав вынужден был занять скромное место у стеночки и обратить внимание к учителю.

Беляница, обрадованный началом занятий ничуть не меньше своих учеников, открыл урок пространной речью, исполненной многих разумных мыслей и зажигательных чувств, благих пожеланий и затей, смысл которой речи, однако же, укладывался всего в два словца — «тоже рад». От поздравлений он перешел к разбору добытых за лето новых научных сведений, выкопанных буквально из‑под земли; в распоряжение науки сведения были представлены отважными поисковыми отрядами, заброшенными в места столь отдаленные, что ни в сказке сказать, ни пером описать невозможно.

Пока Беляница увлеченно пояснял ребятам суть новых научных данных, рассказывал об их связи с предыдущими предположениями, вскрывал некоторые исторические особенности находок, Горислав, разглядывая найденные в земле древности, уныло размышлял о странном несоответствии впечатлений от сих предметов старины глубокой. С одной стороны, каждая найденная безделица указывала на существование в прошлом жизни: некие далекие люди, умершие давным‑давно, в свое время изготовили ее за какой‑либо надобностью, потом пользовались ею, любовались, игрались. С другой стороны, на каждой безделице лежала мрачная тень безжизненности, причем вовсе не погибшей жизни, а никогда и не существовавшей, обманной, будто некий злосердый врун попросту подбросил эти вещицы в землю — на потеху себе да на радость Белянице.

Вещи, старые вещи, унылые вещи из прошлого, да разве могут они о чем‑нибудь рассказать людям? Прошлое туманно, вечно мерцает оно нам из‑за завесы веков своим обманчивым светом, отраженным от старинных вещей, и еще как будто говорит на языке людей, потихоньку смеется над нами: «Ничего‑то не было, ничего, а некоторые славные вещицы, найденные вами в земле,— только ваши игрушки, ваши выдумки, ваши мечты о прошлом… или в крайнем случае — происки коварных сил, задумавших подарить человечеству прошлое. Позади вас простирается вечная пустота, и пустота впереди; одни вы в текущем мгновении, и одни останетесь навсегда. Нет ни времени, ни истории, ни даже души: нет на свете человека… И даже умные книги из вашего прошлого — это только мечта, мечта о человеке, которого нет. Но возможно, где‑то очень далеко, во мрачных глубинах мира, живет одинокая и печальная великая душа; она думает за вас, она делает за вас, она направляет вас, она объединяет вас… она живет за вас. А вы лишь покорные ей части целого, жалкие слуги, однажды возомнившие себя свободными — людьми». Сей насмешливый голос из прошлого, идущий от оживших древностей, привел Горислава во мрачную задумчивость: тяжело ему было почувствовать вновь пугающую пустоту и бесконечность мира, низость человеческую, мнящую себя величием, огромную новую печаль, рожденную в душе, и, может быть, даже сомнения…

Мягкий, чарующий голос прошлого был грубо прерван негодующим возгласом Беляницы:

— И вот эти вещи, найденные в земле близ самого того места, открыли нам всю беспочвенность притязаний одного из сторонников, скажем так, волшебства в науке!— Беляница удовлетворенно улыбнулся.— И сам он теперь мог бы сказать себе слова, написанные на стене его же учебного помещения как воззвание к разуму: «Видал я, как падал мир, да вот думаю — не во сне ли?» Вот именно! Во сне видал, а наяву-то и прозевал! Прорицатель во снах! Нет, спору нет, сны его великодушны, прекрасны… и все же это только сны, только красивые сны…

Горислав вздрогнул. Беспокойство одолело его, мысли его спутались, руки мелко затряслись от возбуждения. «Сны?— взволнованно подумал он.— Бывают у человека разные сны… На сны влияет только прошлое, прошлое в измененном сознанием виде предстает перед нами во сне. Но ведь иногда сны сбываются? Так, кажется, говорят. Да значит ли это?..» Позабыв о Белянице, очень долго размышлял он сначала об этом поразившем его предположении, потом и о разных иных вещах, уже не имеющих прямого отношения к вопросам прошлого и будущего, единой судьбы, призрачного величия и прочего, прочего, так или иначе связанного с пришедшими сомнениями. Подавленный новыми мыслями, на ближайшей переменке он улизнул из школы.

С невероятным облегчением в сердце вышел он на улицу и побрел по направлению к дому, обдумывая новые сложности, ставшие перед ним. В напряженном своем сосредоточении он не замечал ничего вокруг себя, даже людей, обыкновенно настораживающих его: мысли гнали его вперед, вели за собою в полную, не познанную пока тьму. Многие люди проходили мимо него, спеша по своим делам, и он совершенно невольно сторонился их, выбирал менее людные улочки, останавливался в задумчивости, пережидая, пока пройдут мимо наиболее шумные сборища…

Медленно шел он в неизвестность, размышляя о главном в его жизни, о себе, о людях и о потаенном величии, сокрытом пока от людей. Он чувствовал себя вполне спокойным, уравновешенным, и лишь какая‑то вечно ускользающая мысль, может быть даже чувство или предчувствие, не давала ему покоя, все время крутилась вокруг да около, мелькая в сознании узким краешком, только намеком, а целиком не давалась. Вот это и беспокоило его теперь больше всего: было здесь, в мысли или чувстве, нечто завораживающее, желанное, пугающее…

В погоне за ускользающей мыслью он остановился в задумчивости возле высокого забора, под прикрытием густых, низко нависших над дорогой ветвей. Место тут было надежное, и чувствовал он себя даже спокойнее, чем раньше,— пожалуй, за счет пришедшей рассеянности. Что ж, в укрытии всегда думается хорошо. Сильно нахмурившись и наклонив в задумчивости голову, он стоял под раскидистыми ветвями и пытался ухватить свою мысль за скользкий краешек, вытянуть ее наконец на волю, на простор разума…

И вдруг за забором послышались беззаботные голоса, болтали всякие глупости, а следом раздался беспечный смех…

Радостный, переливистый смех людей мягкой звенящей волной пронесся над задумчивым Гориславом и весело зашелестел вместе с ветром в густых ветвях… И тотчас страшная тяжесть легла Гориславу на сердце, острая ноющая боль пронзила грудь и на глазах у него выступили горькие слезы. Еле сдерживая рыдания, вздрагивая от горьких слез, он прикрыл лицо ладонями, тотчас же отнял руки, огляделся вокруг со смертной мукой во взоре и бросился бежать прочь — напролом сквозь густые ветви. С хрустом сломав ветви, вырвался он из укрытия и бросился бежать по улице. Прохожие шарахались от него, собаки с громким лаем бросались за ним вслед, а он, ослепленный слезами и болью, все бежал и бежал, куда глядели слепые от слез глаза…

Опомнился он не скоро. Потрясенный до глубины души, брел он по улицам города, натыкался на более беспечных прохожих, иногда резко ускорял шаг, иногда внезапно останавливался и замирал, прислушиваясь к стуку своего сердца и крепким ударам в виски,— чувства снова вели его неверной дорогой. Яркое солнце плясало у него перед глазами, лучи расходились кругами и сходились в набегающую точку, исполняя самый причудливый на свете танец; совсем рядом громко переговаривались люди, а он не слышал людей и не замечал ослепительного небесного светила…

Остаток этого дня, первого дня школьных занятий, всегда счастливого и беспечного, Горислав провел в подавленном состоянии, не допустив себя ни к намеченным созерцаниям полета птиц, ни к дальнейшим размышлениям о цели жизни, а на другое утро, вместо задуманной краткой прогулки на рассвете, спал почти до начала занятий. Под утро, когда, предвещая рассвет, запели в саду птицы, а темное небо чуть‑чуть прояснилось, привиделся ему сон. Предрассветные грезы легко перенесли его на незнакомый край света, укутанный плотным туманом, за которым угадывал Горислав тишь и благодать своего сердца. Да вдруг расступились густые туманы и восстал перед взором веселый лиственный лес, но не качались деревья, не шелестела листва, и раскинулась по простору равнина, но трава не стелилась по вольному ветру, и замерцало на небе огромное красное солнце, и поднялся над миром неведомый город, и появились вокруг Горислава люди. Их длинные, до пят, балахоны были очень странного цвета, похожего на телесный, но их бледные лица, застывшие под большими островерхими куколями в немом безразличии, были гораздо белее и отчетливо выделялись среди неброской одежды. Иные из сих странно одетых задумчиво брели куда‑то, иные пребывали в задумчивой неподвижности, криво улыбаясь чему‑то своему, сокрытому в душе, и никто не произносил ни слова. Эти скучные люди не замечали Горислава, не замечали друг друга, не замечали огромного красного солнца, равнины и леса: обращены они были в себя. Да, возможно, помыслы их были чисты, раз на лицах не было злобы, но ведь на лицах не было и доброты, а следовательно, тоже вполне возможно, в мыслях этих людей таилась ненависть.

Да, хотя Горислав не ощущал вражды, исходящей от этих людей, он не мог бы назвать их друзьями: слишком уж были они безразличны. Среди этих молчаливых людей Горислав чувствовал себя неудобно: так и казалось ему, он резко выделяется из этой безликой толчеи гуляющих во сне, походящих друг на друга как капли воды. Чувство, отдаленно напоминающее стыд, все ширилось и росло в душе Горислава, будто и вправду стыд перед почившим безличием может охватить человека. Горислав опускал глаза, старался не смотреть в эти бледные лица, белеющие под накидками, но тихие сонные скитальцы проникли уже прямо ему в душу, заполонив ее благодатью вечного сна, и не было от них никакого спасения, хотя, если бы рассудить по их виду, они не обращали на Горислава никакого внимания, даже, наверно, не видели его. Неведомым путем Горислав догадался: гуляющие во сне идут к нему с добром. Увы, ко стыду своему великому, не мог он ни ответить им взаимностью, ни даже принять их неведомое добро.

В поисках освобождения, не очень, может быть, того и желая, Горислав оглядывался по сторонам. Повсюду взгляд его встречал плывущие и неподвижные образы, бледные балахоны и застывшие бледные лица под глубокими накидками — сонную одурь незнакомого мира.

Более от однообразия и скуки, нежели в поисках выхода Горислав перевел взгляд выше, на небо. Увидел он одинокую птицу, летящую к нему из сердца таинственного мира. Большая черная птица, медленно и тяжко взмахивая могучими крыльями, плыла по небу, изредка замыкая над равниной круг и всегда верно возвращаясь на прежнее направление — к Гориславу. Каждая новая петля и каждый взмах ее крыльев немного тревожили Горислава, но не пугали: черная птица, как и сонные странники, казалась доброй. С тихим восхищением, с трепетом следил Горислав за полетом величественной черной птицы, которая все приближалась, приближалась и приближалась и, может быть, несла на вороном крыле добрую весть.

Вскоре взмахи ее крыльев участились, птица полетела быстрее, одновременно уменьшая высоту полета. Горислав уже не мог отвести взгляда от летящей прямо на него черной птицы, ставшей теперь огромной, заслонившей собою полнеба. Уже ясно видны были круглые глаза птицы, горящие тусклым пламенем; виден был широкий и толстый клюв, загнутый книзу, дабы ловчее раздирать добычу; видны были когти на сильных лапах, тоже загнутые, дабы ловчее ухватить добычу, и ясно различимо было черное оперение, отливающее багрянцем в солнечном свете. Горислав не боялся черной птицы, поскольку от нее не исходило невидимых потоков зла; он думал… Вдруг огромная черная птица, изменив направление полета, резко метнулась ввысь, к огромному красному солнцу, и в чудовищном махе крыльев заслонила собою солнце, ибо была она больше солнца. Полная тьма упала на неведомый мир: исчезли люди с бледными лицами, исчезла равнина, исчез лес, исчез неведомый город, исчезло и прочее, сущее во сне, и Горислав, дрогнув душой, проснулся в холодном от страха поту.

То ли странный этот сон, то ли смех людской, а скорее, оба вместе окончательно отвадили Горислава от проникновенных созерцаний да одиноких загородных прогулок; стал он даже появляться на людях. Трудно ему было привыкать к людям, к общению, к каким‑то диким для него разговорам, к праздным увлечениям, удаленным от главного, но он самоотверженно бросился в пучину жизни, пообвыкся, приспособился и почти перестал вспоминать о своих недавних похождениях и измышлениях. Друзья, конечно же, помогали ему.

Он с увлечением читал разные книги, с удовольствием бегал в школу, усиленно корпел над домашними заданиями, много думал об исторических загадках, к примеру о поражающей силе пламени Вышаты, и пару раз привел Беляницу в истинный восторг, высказавшись на занятии по вопросам научным. Внешне жизнь его, можно сказать, обрела обычное свое течение. Лишь изредка, после удачливых и особенно напряженных дней, он уходил за городские стены, присаживался на камушек где‑нибудь в укромном местечке равнины и думал, вспоминал, грустил, снова и снова переживал прошлое. Нет, теперь он не хотел бы вернуться обратно, просто в воспоминаниях о сумрачных днях своей души было для него нечто сладкое, заманчивое и в то же время постыдное — слишком личное, чтобы знали о том люди. В эти сладостные мгновения нового одиночества он чувствовал себя бесконечно счастливым: он жил среди людей, понимал их, даже любил некоторых из них, и он умел оставаться один, среди собственных мыслей и чувств.

Новое, непринужденное, одиночество породило в его душе новые мечты, новые переживания, все еще сказочные, почти детские, уже, однако, основанные на жизни людей. Сначала он воображал себя отважным героем, победителем трехглавых чудовищ, который приносит людям счастье… Да, именно крохотная частичка своего, личного счастья среди общего ликования и увлекала его более всего на свете. Немного позже в мечты его дерзко проникли кудлатые, потеснив трехголовых чудовищ своей бесчисленной гогочущей оравой, и он бился насмерть уже с кудлатыми. Когда кудлатые в тысячный раз были разбиты наголову, а прах их развеян по равнине бурой вонючей пылью, только и оставшейся от них, в мечты его пришли живые люди: родные, друзья и знакомые. Он разговаривал с ними в мыслях, спорил, представал перед ними в лучших своих качествах, помогал им выбираться из труднейших положений, и он любил их.

С приближением осени безмятежное его счастье, тихое и чистое счастье человека, оказавшегося посреди чрезмерно внимательных к нему людей и покорных любым его прихотям призраков мысли, пошатнулось, заколебалось под мощными порывами осеннего ветра, пригнавшего с моря Дышучего темные грозовые тучи, и в конце концов, подобно праху кудлатых в его воображении, было напрочь развеяно по равнине коварным Крайним Стрибом, который и всегда‑то приносил людям лишь позабытые тревоги да новую грусть, а уж об год нынешний был особенно грозен.

Одинокий и снова печальный, подолгу стоял Горислав на равнине лицом к лицу с задувающим Крайним Стрибом и напряженно думал о чем‑то; смятение и буря были на его лице. Только Крайний Стриб, никогда не выдававший чужие тайны, мог увидеть теперь, как к этому маленькому человечку со слезящимися от ветра глазами потихоньку возвращаются прежние чувства, прежние мысли и прежние устремления, как становится он прежним — каким был до тихого безмолвия, до Военной игры и, наверно, даже до встречи с патлатым супостатом.

Через три дня после того, как прорвался ко граду Вышаты Крайний Стриб, Горислав пришел к Белянице с разговором. Очень долго он переминался с ноги на ногу, стыдливо отводил глаза и никак не мог начать разговор о деле. После весьма длительного предисловия о ведущей роли науки в жизни людей, о потаенной связи науки и жизни, об истинном величии мысли, а также о многом другом, не имеющем совершенно никакого отношения к предмету его разговора, он смущенно признался Белянице, мол приготовил он любопытную умственную задачу и надеется, всего лишь надеется, что эта задача сгодится к Осенней военной игре; вроде бы, ничего зазорного или непристойного в таковой робкой надежде нет?

— Несомненно,— подтвердил Беляница.— Это даже хорошо, что ты думаешь самостоятельно и просишь учителя оценить… Вот только… Разве ты не слышал о кудлатых и о Малюте? Подколодная гадина снова подняла голову, выпустила жало и ползет на нас. Военной игры не будет — будет война. Значит, совсем скоро вам, всем детям, придется покинуть город… А задачу ты мне оставь, я посмотрю.

Словно гром ударил над Гориславом и острая небесная молния поразила его в сердце. Он покорно отдал Белянице измятые в волнении листки и поплелся прочь. Медленно прошел он по улицам города к воротам, открывающим перед путником просторы равнин. Нет, стража не выпустила его: слишком опасно для человека… Тихо покорившись и здесь, он побрел вдоль высоченной городской стены, не думая ни о чем, даже о преодолении проклятой этой преграды; дома и люди тихо проплывали мимо него и бесконечно тянулась городская стена, надежно прикрывшая от него равнины. На глазах его не было слез, а губы были сжаты плотно — он плакал и кричал в душе. Если бы мог он теперь очутиться в одиночестве, совсем‑совсем один, за десять, за двадцать полетов стрелы от любого случайного человека, он непременно бы дал волю чувствам. Он бежал бы вместе с ветром средь равнинных холмов, потом по дремучей шумящей дубраве, восставшей из пламени Вышаты,— бежал бы сквозь заросли, не разбирая дороги, пока от усталости не повалился бы лицом в высокую лесную траву, и там, в непроходимой чащобе Выжженного леса, он плакал бы и кричал, разрывал бы руками траву и проклинал, проклинал, проклинал бы безумных кудлатых и Малюту… Да, но разве забыл он, что буря всегда приходит незваной?

Зову живых